Рассказ
* Перевод В. Захарова
О том, что она живет здесь, в Чебоксарах, он еще ни словом никому не обмолвился. Не то, чтобы говорить с кем-либо, — даже сам, встречаясь с ней, торопливо опускал глаза и убыстрял шаги, со страхом и болью чувствуя, как в грудь опять вкрадывается наивная надежда, что вот она узнает его и подойдет к нему первой... Надеялся? Верил?.. Нет, в этом Василий Михайлович и сам не был уверен. Просто он часто думал о ней, ожидая, как и сам понимал, невозможно, его тянуло к ней трепетно и нетерпеливо, как и в годы безмятежной доверчивой юности. Растерянный и подавленный, после встречи с ней он тяжело шел к Волге, долго стоял на берегу, выискивая невидящими глазами безымянный островок в голубой глубине завечеревших просторов, и нехотя шел обратно, к своим видениям-снам, которые отличались от яви лишь тем, что в них она была не сорокалетней, как сейчас, а цветущей, восемнадцати лет...
Проходили дни, месяцы, годы, спешили вперед, накатываясь друг на друга, и не было конца давящей грудь боли. На людях Василий Михайлович ничем не выдавал себя, держался ровно, свободно и многим казался даже весельчаком и жизнелюбом. Говоря по правде, он действительно любил жизнь, чутко отзывался на ее разнообразный пульс, глядя на него, никто бы и не подумал, что человек этот всегда носит в груди груз подавленности, но особенно — ожидания, надежды, в которую не верит и сам.
Да, больше двадцати лет прошло с того дня, когда Василий Михайлович Кожухов запер свое сердце «на большущий замок». Никому, даже ближайшим своим товарищам, не открывал он его с тех пор. Но вот в конце прошлого года совсем неожиданно он получил письмо в розовеньком конверте, и все давнее, все прошлое с новой силой ворохнулось у него в груди. Он уже не помнил, когда вообще получал письма, поэтому распечатал конверт удивленно и так осторожно, словно мог тот рассыпаться, как пепел.
«Наконец-то отыскал я тебя, теперь уже никуда от меня не скроешься», — полушутя-полусерьезно, но от души писал Виталий Петрович Вильдяев, у Кожухова и в уме не было скрываться от старых друзей, да и причин на это не было никаких — просто не хотелось тревожить и, вполне может статься, напугать своим появлением в настоящем виде, и он в одиночку переносил все свои душевные муки. Письмо Вильдяева и обрадовало его, и в то же время насторожило: вдруг приедет этот капитан и начнет командовать им, как в годы войны.
«На новый год нагряну обязательно, жди,— писал Вильдяев.— У нас с тобой есть о чем поговорить, посидеть, повспоминать...» Это, конечно, правда: у фронтовых друзей никогда не пустует котомка воспоминаний.
Он, Кожухов, — человек гостеприимный, но опасения, что давний друг разломает устоявшийся покой одиночества, все же растревожили его обстоятельно.
...Старый год снова вручил эстафету Новому. Дед Мороз постучал своим посохом в окно, пожелав друзьям счастья, и заторопился дальше, на Запад.
После новогодней чарки счастья не только у Вильдяева, но и у Кожухова язык развязался. Друзья вспомнили боевых товарищей, посидели в суровом молчании, и потекли воспоминания, изредка прерываемые восклицаниями и похлопываниями по плечу. Разгорячившись, Василий Михайлович даже не заметил, что перестал заикаться, заговорил чисто и складно, как до войны.
— Помнишь, Вася, как встретили Новый год в блиндаже близ Сероцка... — тихо, но возбужденно заговорил Виталий Петрович и, привычно погладив свой острый кадык левой рукой, обнял друга правой. — Помнишь елочку в подвальчике? Ты ее, кажется, дня за три принес. Помнишь, как выпили мы тогда молча и поклялись не расставаться никогда, даже после войны?.. Через четыре месяца я уже рвался к развалинам Берлина, но ты остался лежать у поляков в Сероцке. Так и потерял я тогда твои следы. Не-ет, я не думал, что Кожухов умер. Нет, не-ет! Знаю: Кожухов может сложить голову, но Кожухов-гвардеец не умрет никогда. Ведь не зря говорят, что гвардейцы и в земле не гниют. Правильно говорят! Очень правильно! Ты тоже бессмертный гвардеец, Кожухов. Помнишь, как тогда ты опрокинул стакан до дна и...
Да, Василий Михайлович хорошо помнит и Сталинград, и Сероцк... По бесконечным яростным фронтовым дорогам они прошли с Вильдяевым от Волги до Вислы, мстили врагу за сожженную землю, смерть друзей и слезы народные. Но вот у Сероцка...
В конце сорок четвертого года их часть стояла под Сероцком. В один из немногих тихих дней между беспрерывными боями лейтенант Кожухов нарядил маленькую елочку скудными подручными побрякушками и провозгласил тост за победу в наступающем году. Но он не успел, как вспомнил об этом Виталий Петрович, опрокинуть стакан — вдруг вздрогнул весь блиндаж. Тяжелая артиллерия врага начала массированный обстрел — фашисты, видимо, решили атаковать в час праздника и застать нашу передовую линию врасплох. Василий Кожухов выскочил из блиндажа...
Нелегко теперь вспоминать про огненное горестное время. Немало всего перевидел Василий Михайлович за три с лишним года, но и начало сорок пятого не принесло ему ничего хорошего. Наоборот — в первый же день нового года его изуродовало на всю жизнь. То ли снаряд, то ли мина — ему это уже было не узнать — взорвалась совсем рядом, горячая волна приподняла Кожухова, как былинку, и швырнула куда-то в преисподнюю. Он только и успел увидеть ослепительную молнию перед глазами. Кто вынес его из огня, кто донес до медсанбата — этого он не знает до сих пор.
День Победы Василий Михайлович встретил на госпитальной койке. И именно в этот день впервые за четыре месяца увидел себя в зеркале. Увидел — и все же заметались в голове мысли по мере того, как осторожно водил он пальцами по лицу. «Как выйти к людям с таким лицом? А как... как предстанешь с таким страшным лицом перед Феней-фиалкой, которая ждет тебя с самого начала войны?..» Нет, не принесло радости выздоровление — сраженный, он молча отвернулся от зеркала и подошел к окну. Долго стоял, стараясь забыть только что увиденное в зеркале, но разве спрячешься сам от себя: перед глазами все стояло лицо с вытекшим левым глазом, изуродованными подбородком и щекой.
Весть о победе, о конце войны ворвалась в палатки, заполненные запахами лекарств, как морской прибой. Один Василий Кожухов не принял участия в бурной радости, выхлестывая тяжесть, накопившуюся за день, он первый раз в жизни вымочил подушку слезами. Ему, гвардии лейтенанту, кавалеру нескольких орденов, показалось, что вместе с красотой лица пропала вся красота в мире. «Все будущее мое сгорело в огне этой проклятой войны»,— думал искалеченный солдат.
Больше всего саднили сердце мысли о синеглазой своей Фенечке-фиалке. И все время вспоминалось случившееся в их палатке несколько недель назад. Тогда в палатке лежал тяжелораненый. Он часто показывал товарищам фотокарточку своей жены, открыто гордился ею и даже писал про нее стихи. С карточки и вправду тепло улыбалась настоящая красавица. Такая одной лишь улыбкой может вылечить от любой болезни. Да и душой она казалась очень доброй, чистой. «И моя Феня такая же», — часто думал Кожухов, любуясь ею.
И вот однажды эта женщина весело вошла в палатку. Как только она открыла дверь — в палатке сразу стало светлее, словно вошло солнце. Все, кто мог ходить, заторопились из палатки — любящим сердцам нужно одиночество, особенно при встрече после долгой разлуки. Вышел и Василий, недавно вставший на ноги после ранения.
Но через неделю все в палатке по очереди прочитали письмо, пришедшее на имя тяжелораненого солдата. Прочитав, вздыхали и брезгливо клали это письмо на тумбочку и уже больше не притрагивались к нему. Прочитал его и Василий. «Не обижайся, друг мой, и не переживай, — писала жена солдата открыто. Буквы лежали вкось и вкривь. Женщина, видимо, очень спешила: может быть, она убегала от своих же мыслей. — Пойми, не могу я теперь взять тебя к себе. Ну, подумай-ка сам, как я, такая еще молодая, буду жить с тобой, с калекой. Нет одной руки, одной ноги, наполовину слепой... И на правой-то руке не хватает пальцев... Я же совсем еще молодая, а ты уже прожил свое, тебе и жить-то, наверное, осталось немного. Я ведь и не жила как следует, не видела ни счастья, ни радости. Не зря же говорят: у каждого своя судьба. А живем ведь только раз... Не горюй: ты потерял свое здоровье за всех, так что страна тебя прокормит...»
«Расстрелять мало таких предательниц!» — закричал кто-то из раненых, прорвав могильную тишину палаты. Правда, Кожухов, у которого тогда еще не вернулся дар речи и слух после контузии, не услышал эти слова — понял по губам, лицу и глазам говорящего. Да и не обязательно тут было слышать — он всем сердцем понимал яростные слова и злость товарищей.
А солдат тот не вынес такого удара, не смог справиться с собой. Через день, когда все спали, он открыл окно и выбросился с третьего этажа на асфальт...
После этого Кожухов и сам себя начал бояться, но не хотелось ему быть таким слабовольным, как тот солдат. Он просто попытался выбросить из памяти все довоенные дни, которые, оказывается, все почему-то обязательно были связаны со звездоглазой Феней-фиалкой. И, выписавшись из госпиталя, он не согласился вернуться в родные Чебоксары. Мало того — от имени своего товарища он послал Фене письмо, в котором сообщал о своей смерти.
Слух у него попозднее открылся, развязался постепенно и язык, но контузия все же сделала свое дело: он часто заикался.
Где только не побывал Василий Михайлович в послевоенные годы! Но всюду его преследовал образ любимой девушки. Только закроет глаза — перед ним снова Феня, веселая, красивая, любящая. Но тут же на нее наплывает тень жены того солдата, так страшно разрешившего свою судьбу.
До войны Чебоксары получали свет всего от одной маленькой электростанции. По ночам освещалась только одна центральная улица. Но как бы там ни было, молоденькому Васе Кожухову казалось, что электростанция у них мощная, электричества дает много и что все делает он — Вася, машинист станции. Он часто прохаживался по машинному залу, стараясь выглядеть как можно солиднее и важнее, руки у него всегда были в масле, и, встретив кого-либо со стороны, он протягивал ему руку с явной целью показать, что они у него — рабочие, и всегда старался вымазать «чистюлю».
Да что там говорить — любил он свою работу. Не скрывал, что до того, как получить звание машиниста, он много побегал с масленкой в руках. И любил повторять, что, мол, если хочешь быть настоящим рабочим, учись своему делу старательно, черной работы не бойся. Вот он стал машинистом. И тем более — его называют стахановцем. И вовсе не зря посмеивается начальник станции, что он будет большим человеком, займет когда-нибудь и его место. А что!
Но вот вдруг...
Нет, в жизни ничего не происходит неожиданно, случайно. За несколько суток до страшного июньского дня сорок первого года на берегу Волги он встретил девушку, с которой когда-то учились в одной школе. Кожухов был постарше ее, он уже второй год работал на электростанции. Феня же только в этом году окончила десятый класс и только распростилась со школой.
— Ты еще не загордился, Вася, став машинистом, а? Нос не задрал? — спросила Феня, смеясь, как всегда, весело и открыто. — А может, ты уже в инженеры вышел и скрываешь от меня? Не боишься, что скоро своих не будешь узнавать? Это, говорят, страшная болезнь.
— А что, думаешь — не смогу стать инженером? — дерзко вскинулся Вася, подхватив ее шутливый тон.— Вот осенью поступлю в институт, и увидишь там, кем я буду... Отец вот у нас прихварывает, а то я давно бы грыз студенческий хлеб.
— Сначала надо солдатский хлеб отведать, а потом уж о студенческом можно подумать, — как взрослый, опытный человек сказала Феня. — Мой отец говорит, что мужчина, не евший солдатской каши, — человек темный, как безлунная ночь.
Фенин отец работал в военкомате. По выходным он собирал подростков со своей улицы и вел их в глубокий овраг на этой стороне Волги. Он учил членов Осоавиахима стрелять. Вася был с ним за Волгой много раз, тот его хорошо знал. Ведь Вася еще в школе получил значок «Ворошиловский стрелок».
За меткость в стрельбе и умение хорошо грести веслами отец Фени частенько похваливал его и ставил другим в пример. А кататься на лодке, Вася действительно был большой любитель. В любую погоду мог он выйти на Волгу в голубой отцовской лодке, волны его не пугали совершенно. Наверно, и вправду весь вышел в отца. А отец у него — бакенщик.
— Лучше покатал бы меня на своей лодке, чем хвалиться, —сказала тогда Феня, словно угадав его мысли. — А не забоишься?
— В такую погоду?.. Глянь-ка, Волга-то — как зеркало. Ни волнышки. — А что будешь делать, если волны пойдут?
— А я же — с тобой. Ты смелый, храбрый. И весьма, по-моему, решительный... Покатаемся? Смотри, дорожка какая от заката! Манит прямо...
Поплыли они через Волгу прямо по этой золотой дороге. Лодка мягко ткнулась о бережок островка напротив зелененькой лужайки. И когда-то... То ли соловей заливался в чаще ивняка, то ли музыка какая-то родилась в Васином сердце, — не очень-то разобрался в этом в тот момент, но что-то зазвенело в нем, запело, он как чумной уставился на Фенины губы и не сводил с них глаз. То, что самая красивая девушка, давно примеченная им и казавшаяся такой недоступной, сама обняла его за шею, чтобы он перенес ее на берег, чуть не свела его с ума.
— Чего ты смотришь так? Не боишься, что сглазишь? — посмеивалась Феня, склоняя голову в бок и опуская глаза.
— Как фиалки у тебя глаза, — уже совершенно растерявшись, буркнул Вася.
— И в свете луны видишь цвет глаз?
— Я это давно еще заметил. Когда ты еще в девятом классе училась... — Тебя Фиалкой надо было назвать, — еле перевел наконец-то дух. — Я очень люблю этот весенний цветок. И тебя хочется называть, как ее. Не обидишься, если так буду называть? — Ничего не говори... Я же и так вижу...
Она повязала косынку и, смущенно опустив глаза, затеребила ее кончики. И только тут Вася набрался смелости — положил руку на ее плечо, потом ласково притянул ее к себе и, заглянув глубоко в глаза, осторожно поцеловал в губы...
Обратно через Волгу они переплыли за полночь.
— Ты меня вправду по-настоящему любишь, Вась? — спросила она, когда они сошли с голубой лодки на берег.
— Что ты!.. Вот... Волгой клянусь. Видишь — звезды на нас смотрят. Ими тоже...
— И я... клянусь ими же, — прижалась к нему Феня. — Всегда, всегда, всегда будем вместе, правда?
Но недолго продлилось это ихнее «всегда, всегда» — уже через неделю им пришлось проститься на железнодорожном вокзале.
— Вспомнишь обо мне — иди к голубой лодке, — сказал ей Вася перед тем, как запрыгнуть на подножку вагона. — Отец-то у меня, да ты знаешь, стар уже, да и больной. Так что считай лодку своей...
— Я все понимаю, Вася... Я все уже поняла! Буду ждать тебя, Вася, тысячу, сто лет... Возвращайся!
...Могла ли быть Феня такой, как жена того солдата? Этого Кожухов не знает. Он просто испугался, что такое же может случиться и с ним, что если Феня и примет его таким, каким он стал после ранения, то все равно будет страдать и стыдиться всю жизнь, и... послал ей «похоронную».
А контузия все еще продолжала мучить. Страшные муки пережил он, понимая, что на всю жизнь остался заикой. Да и в самом деле, кому он нужен такой — полуслепой-полунемой? Почему он должен мучить ее, Феню-фиалку, весенний такой цветок, своей беспомощностью, приносить ей стыд своим безобразным видом? Не трожь, пусть ищет себе достойного человека, найдет любимого и проживет свою жизнь счастливо...
В комнате стало душно. Хотя от елочки, поставленной на середину пола, и тянет лесным запахом, Кожухову все равно не хватало воздуха. Совсем разволновали его нахлынувшие волной воспоминания...
Разве не чует человека человек? Чует. Хотя — и по-разному бывает... Но человек без людей все равно не может жить. Где бы он ни был, человеку всегда нужны люди, нужны как воздух, как еда! И — как любовь. Кто знает, может быть, Феня еще и до сих пор ждет... Но Кожухов ушел от нее по своей воле. Еще до выхода из госпиталя он начал отращивать усы и бороду, пряча под ними изуродованные места и старя себя. И вот, хотя ему теперь всего немногим за сорок пять, детишки и даже молодежь зовут его «дедушкой». Но Кожухов не «дедушка». Просто он на всю жизнь остался одиноким человеком, бирюком... Если бы были у него такие силы, он бы до последнего фашиста вывел по всей земле, выжег бы их всех до одного и пепел развеял по ветру...
За годом год, за годом год... Много лет прошло уже с того дня, как он распростился с добрыми хозяевами госпиталя. Окончил Бауманский институт в Москве, получил диплом инженера. Его направили как раз в Чебоксары, на пуск новых цехов текстильного комбината. Днем и ночью плечо в плечо с монтажниками работал Кожухов. Поднимать на верхний этаж тяжелые станки не хватало механизмов, рабочие таскали их на руках. Не отставал от них и он. Но как бы ни уходил он в работу всей душой, вытравить из нее всю устоявшуюся с годами боль не удавалось. Друзей юности не было рядом, новые товарищи совсем ничего не знали о Фене, город разросся, людей стало много, — так что ничего ему не напоминало о ней, но боль все равно не проходила...
Однажды он увидел женщину рядом с главным инженером. Женщина держала его под руку, смотрела ему прямо в глаза и что-то возбужденно говорила. Лицо ее было светлое, наверняка любящее... Да кто его знает, может, Кожухову это просто показалось?
Словно ножом резануло сердце Василия Михайловича. Он сразу узнал ее. Узнал и — заспешил в другой конец цеха. Там монтажники устанавливали последние станки...
Прошло несколько дней. Боль в сердце не давала дышать, временами просто душила. И тут...
Не зря говорят, что беда не приходит одна. Совершенно неожиданный случай чуть снова не свалил Кожухова с ног. Один из монтажников — то ли по своей оплошности, то ли еще по чьей — попал под груз и умер, так и не придя в сознание.
На фабкоме все навалились на Кожухова, обвиняя в слабой постановке техники безопасности в цехе. Главный инженер тоже встал на сторону председателя фабкома и предложил дело передать в суд. Они хотели его исключить из партии. Таково было предложение в парткоме. Может, и засадили бы его «разгоряченные головы», но спасла защита самих монтажников. Кожухов почти сразу же написал заявление об уходе с работы. Не только из-за этого трагического случая, нет. Просто не мог он работать на одном предприятии с Феней, не мог. Переехал в Казань. Но покой все равно не пришел к нему. Изо дня в день слышал, читал в газетах о том, как бурно развивается промышленность в Чебоксарах, как там входят в строй один завод за другим, затосковал по родине. И не выдержал — вернулся и устроился на новом заводе. Его назначили начальником цеха. И снова Василий Михайлович начал работать, отдавая все силы, чтобы забыть, отстранить неотвязчивые мысли свои, душевную боль.
Но вот сидел он как-то на берегу Волги и равнодушным взглядом смотрел, как свирепый ветер гонит по ней темные волны, со злобой швыряет их на берег. Вдруг его взор выхватил из-за гряды волн голубую лодку, беспомощно прыгающую на воде. На ней — женщина. Видимо, совсем выдохлась она — еле держала лодку носом к волне. И не очень-то уж далеко оставалось до берега, но никак не удавалось женщине приблизиться к берегу: волны, откатившись от берега, уносили лодку обратно.
Долго билась женщина и, наконец, совсем устав, уронила весла. Василий Михайлович, словно обидевшись на кого-то, зло выругался и, быстро раздевшись, прыгнул в воду.
— На эт-этой лох-ханке и ут-утонуть недолго, б-бро-сить ее п-пора, — сказал он, когда вышли на берег. Взял свою одежду в руку и быстро пошел по берегу. Женщина хотела что-то сказать, но Кожухов и не оглянулся.
И чего он тогда не поговорил с Феней? Такой ведь был случай!
А дни один за другим безостановочно торопились вперед. Кто их знает, может, они хотели обогнать само время. Снявший квартиру на самом берегу Волги, Кожухов часто выходил к Волге, но хозяйка голубой лодки, женщина с голубыми глазами, больше не появлялась. Даже лодку свою перестала она навещать. Старую лодку высушило солнце, мочили дожди, постепенно она наполнилась водой.
— Одинока, как и я. Никому не нужна ты — и хозяйке, и другим... Ненужными мы стали, никому не нужными... — думал Кожухов, смотря на нее, и принимался вычерпывать воду ведерком.
Потом он узнал адрес Фени и послал к ней одного заводского товарища поговорить насчет продажи лодки...
— Не понимаю я тебя, Вася, — сказал Виталий Петрович, когда Кожухов тяжело замолчал. — Просто не понимаю, почему ты прячешься от Фени. Любишь ведь ты ее, носишь в себе. И столько лет!.. Чего тебе не хватает, что мешает?
— К-курево у меня к-кончилось, д-дай-ка, — прервал его Василий Михайлович, глубоко вздохнув.
Из-за облака выплыла луна и удивленно уставилась на двух немолодых людей, встречающих рассвет около старой лодки на берегу реки.
— На фронте ты был храбрый, куда там, — с досадой отбросил Виталий Петрович свою папиросу в снег. — Что же с тобой случилось такое?
— П-пошли в д-дом... От-отдохнем ч-чуть-чуток, п-поздно уже... — Кожухов поднял голову и с минуту задумчиво смотрел на Большую Медведицу. — Да и з-замерз я...
«Кто же такой этот Кожухов» — снова и снова вчитывалась Фекла Павловна в статью свежей газеты. — Начальник цеха, Василий Михайлович... Ну, точно же сказано — Василий Михайлович... Кожухов... Пишет секретарь парткома. Может, разузнать по телефону? Нет, нет, не верится... Напрасно я ломаю голову. Чтоб через четверть века ожил погибший человек?.. Не может быть...
С тех пор, как в газете она прочитала очерк о рабочих цеха, начальником которого был Кожухов Василий Михайлович, Фекла Павловна ходила сама не своя, но ни на другой день, ни через неделю так и не позвонила на завод — ей было просто страшно. Но в то же время сама все ждала и ждала чего-то, все казалось, что как-то само собой узнается, кто такой этот Кожухов. А дней через десять в ее квартиру постучался незнакомый человек и с ходу попросил продать голубую лодку.
— О чем это вы? — удивилась Фекла Павловна. — Да и лодка-то не моя. Ее мне оставил друг перед отправкой на фронт и велел беречь.
— Вы, наверно, о Кожухове говорите? Наверно, сквозь кости уже трава проросла, — выпалил вдруг незнакомец, а потом и сам целый день ходил расстроенный, что назвал фамилию Кожухова и не выполнил наказ товарища.
— Только бездушный человек может говорить такое о погибшем, — обрезала его Фекла Павловна.— Сами-то вы, поди, даже запаха войны не знали.
— Врагу своему не пожелаю того, что испытал, — сурово ответил незнакомец и пошел к двери, тяжело ступая на протез. Феня, сначала не заметившая, что человек этот безногий, вскочила и бросилась за ним.
— Простите!.. Простите меня, дуру, если чем обидела вас. Вы сказали — Кожухов... Откуда вы его знаете? Недавно я прочитала в статье о каком-то Кожухове, начальнике цеха...
— Это другой... Из Москвы приехал, — быстро оборвал ее пришелец, давая понять, что разговаривать дальше бесполезно.
— Он был на фронте? Ранен? Сколько ему лет? — все же попыталась догадаться Фекла Павловна. — Он не очень стар?
— Под шестьдесят. Так и не продадите лодку? Она же вам абсолютно ни к чему, эта гнилушка. Да и не женское это дело —держать лодку.
— Все же что-то скрываете вы от меня. — Фекла Павловна пристально взглянула в глаза мужчине.
— А что мне скрывать? — удивился тот. — У вас — своя жизнь, у меня — своя...
Фекла Павловна, видимо, все же поверила ему: неохотно, но поддалась его уговорам, распростилась с голубой лодкой. Правда, потом она долго ругала себя, поняв, что провинилась-таки перед своей первой и такой несчастливой любовью...
Новый год Фекла Павловна и нынче встретила в общежитии, с девчатами своего цеха. А наутро она проснулась от громкого, требовательного стука в дверь. «Боже! Уже одиннадцать часов!» —взглянув на будильник, вскочила она с постели. Накинула на себя халат, быстренько прибрала волосы и пошла открывать дверь.
— Это вы будете Фекла Павловна? — спросил ее незнакомый человек, стоявший у дверей.
— Да, я будто бы...
— Феня-фиалка, значит. А я — Вильдяев. Виталий Петрович Вильдяев. Не слышали такую фамилию?
Женщина попыталась что-то вспомнить, но не смогла и лишь растерянно покачала головой. А сердце у самой, словно в предчувствии чего-то очень-очень важного, застучало так, словно захотело вырваться из груди.
— Если бы смогли меня выслушать, я был бы очень благодарен... Не захотите ли припомнить одну историю?..
Фекла Павловна все так же растерянно отступила назад и показала этому странному человеку рукой — проходите. Вильдяев снял шапку и начал расстегивать пуговицы пальто...
А когда они пришли вместе на квартиру Василия Михайловича, хозяин стоял и курил в форточку. Во дворе в это время шел снег — мягкий, чистый до синьки. Голубая лодка, видневшаяся в окно, на глазах покрывалась снежными хлопьями, словно окутывалась в белопенную шаль. Зыбчатая гряда за Волгой постепенно расплывалась — снегопад усиливался.
Дверь была не заперта, открылась беззвучно, но закрылась со звоном. Василий Михайлович резко повернулся на звук и... четко почувствовал, как дрогнули и подогнулись его колени.
Фекла Павловна застыла у двери, прислонившись к косяку. Наверное, упала бы она без чувств, если бы ее не подхватил под руку Вильдяев.
В растерянных глазах двух залпами замелькали кадры далекого и яркого прошлого. Голубая лодка... Безымянный островок... Вокзал...
И показалось всем, что в комнату ворвались тишина и запах леса, и свет весенней лужайки — запах и свет счастья...