Шоршелские родники

Главная

Шоршелские родники

Летопись полвигов

Шоршелский музей космонавтики

Библиография

 

 


Андриян Николаев
СВЕТЛЫЕ КЛЮЧИ



Село наше Шоршелы можно заметить издали. Еще на пути к нему ощетинился высокий, вровень с телефонными столбами частокол, опутанный хмелем. И запах от того хмеля такой, что и впрямь охмелеть можно. Не вдыхаешь, а пьешь воздух.
Шоршелы, - по-чувашски "Светлые ключи". У нас множество родников. И все они имеют свои названия. Один называется Холодный ключ, другой - Светлый родник, третий-Бурный поток, четвертый - Голубой ручей. У ручьев и у реки Цивиля, притока Волги, растут красивые дубки, ветлы, калина. По весне в бело-голубой пене черемуха. А осенью огненными гроздьями полыхает рябина. Но это, так сказать, природой созданная красота. А в Шоршелах есть и рукотворное чудо. То наши резные дома. Сельские умельцы мастерски разукрашивают резьбой свои жилища.
Само село приютилось в неглубокой долине на правобережье Волги. Правда, до самой матушки-реки неблизко - километров пятнадцать. Мы, шоршелские мальчуганы, не считали это расстояние за путь, а Волгу-за дальнюю соседку. Бывали там частенько. Надеялись на собственные ноги. Ходили босиком - так быстрее. Выйдем, бывало, еще заря не прорежется, а к восходу уже на месте.
А какое это чудо солнце на Волге встречать! Все вокруг прямо-таки золотом горит, и дышится так легко. Был там у нас свой утес. Конечно, не тот, о котором в песне поется. Но мы по простоте душевной полагали, что именно на него взбирался в свое время Стенька Разин и орлиным взором оглядывал волжские просторы. Наша скала, как и разинская, для многих была недоступной. Кроме нас, мальчуганов, там никто не бывал. Конечно, и нам было жутковато взбираться по уступам почти отвесной стены. Но когда доберешься до вершины, встанешь во весь рост... Это вроде первого полета. Так и кажется, что поднялся на крыльях, да так и паришь над широченным раздольем. Дух захватывает.
О нашей скале ходили слухи, будто в ненастные ночи на ней полыхает огонь. Особенно в грозу. Говорили, что на этом утесе ночевали громы. Ребячьему воображению живо рисовались огненные стрелы, точившие свои острия о нашу скалу. Было немножко жутковато от этой мысли, но вместе с тем мы гордились, что запросто ходили в гости к громам, бывали с ними по соседству.
Видимо, отсюда, с Волги, те легенды и песни перекочевали в наши Шоршелы. Хотя в деревне не все хорошо говорили по-русски, но слов из песен не выбрасывали и понимали их, как свои. Случалось, правда, что в русскую песню вклинивалось чувашское словечко, но суть от этого не менялась. Соберутся, бывало, шоршелские мужики за праздничный стол, поговорят, обсудят свою жизнь, а потом затянут любимую волжскую. И перед мысленным взором проплывают картины прошлого. То, что изучалось позже по учебникам, вставало, как на картине. Виделись и "расписные Стеньки Разина челны", и тянущие бичевою баржу репинские "Бурлаки на Волге", и полыхающее на ветру красно-белое знамя пугачевцев, и горько плачущая некрасовекая Арина - мать солдатская, и рубящие контру лихие конники Чапаева, и пришедший к Волге поделиться думами юный Ленин.
Вот такой простор имели волжские песни. То звучали не просто отводившие душу голоса. Мужики нараспев читали историю своей Чувашии, чья жизнь, будто малые истоки Волги, слилась воедино с судьбой великого брата - россиянина.
Нас в семье росло четверо: старший брат Иван, я, сестра Зина, моложе меня на три года, и самый младший из нас Петр.
Родители нас очень рано приучали к труду. Причем без особых принуждений. Мать у меня очень спокойная, добрая, я бы сказал, тихая. Она никогда нас не ругала, а если велела что сделать, то это больше походило на просьбу, чем на требование. Отец был покруче. Не скрою, давал иногда и нахлобучку. Но тут же отходил и вроде оправдывался перед нами, малышами:
- Вы не обижайтесь на отца. Добра желаю. Не хочу, чтобы росли барчуками.- И показывал нам свои потрескавшиеся ладони: - Вот такими руками можно вырастить хлеб.
О цене хлеба отец довольно часто нам напоминал. Особенно, помню, рассердился, когда Петр выбросил в окно упавший наземь кусок хлеба. Бить не стал, а наказал крепко:
"Будешь обедать без хлеба".
Хлеб, в понятии отца, был одним из священнейших плодов человеческого труда. И чтобы понять ему цену, нужно уметь его выращивать. И еще советовал любить землю. От нее, дескать, идет сила, жизнь человека. Ну, мы, конечно, не все еще это хорошо понимали. Гораздо позже осмыслили отцовские слова. Но привязанность к труду хлебопашца проявилась в нас рано.
Летом мы. почти не жили дома. Только ночевали. С рассветом я уезжал с отцом в поле. Что он делал, за то и я брался. Ходил за плугом, бороной, сеялкой. Даже косил. Правда, пшеницу и рожь, если они густые, трудновато было одолевать, но ячмень, овес и гречиху косил запросто. Доводилось и возить снопы, скирдовать, молотить.
Часто на ночь оставались в поле. Разведет отец костер, подвесит казанок, и так запахнет вкусной яшкдй, что язык можно проглотить. Яшка - это вроде овощного супа; есть там и капуста, и картошка, и лук, и пшено, и много такого, что известно только искусным кашеварам. Отец принадлежал к их числу. Прямо в поле приготовлял то, что обычно стряпают дома.
После ужина ложились на свежескошенную вику или сено, и начинался недолгий разговор. Отец не умел сказки рассказывать, но помечтать любил. Лежит, бывало, лицом к небу, смотрит на Стожары и загадывает:
- Небось, одна и та же сила удерживает и звезды, и землю. Крутятся, вертятся, а не падают.
- Какая же сила это, пап?-допытывался я.
- Кто ж его знает, Андрюха, какая,- вздыхал почему-то отец.- Может, и божеская, может, и другая, наша, советская.
Отец не был верующим, но не считался и особым атеистом. Его сознание находилось на той грани, где неверие в сверхъестественные силы подменялось смутной догадкой - раздумьем: "Бога нет, а кто же вместо него?"
Потом отец тыкал прокуренным пальцем в луну и рассказывал легенду:
- А вот там боги, конечно, не водятся. Там люди. Такие, как мы с тобой. И так же, как мы, сеют хлеб, убирают, молотят. Вот там только несчастье раз произошло. Вон видишь - два человека...
Я во все глаза смотрел на белую, будто в инее, луну и никак не мог различить увиденных отцом, людей.
А отец продолжал рассказывать тоном сказочника:
- Вышел как-то утром мужик к скирде, чтобы соломы волам набрать. Воткнул вилы и вместо соломы поднял на тройчатых своего брата, который спал в скирде...
Не знаю, почему, но меня эти рассказы. не страшили. Просто разжигали любопытство. Поднималась из-за стогов красная, будто от натуги, луна. В еще не скошенные поля падали звезды. Узорчатым коромыслом над головой нависал Млечный Путь. И мысли уплывали туда - в неведомые миры,, в недосягаемые дали.
Настоящую цену хлеба я познал несколько позже. Когда началась война.
Почти все мужчины Шоршел ушли на фронт. Только инвалиды да старики остались дома. Не взяли на службу и моего отца. Он сильно прихварывал. Месяцами лежал в постели. Но как только поднимался, шел на работу. Зимой хлопотал по конюшне, летом сутками пропадал в поле. Рабочих рук в колхозе не хватало. Одни бабы да старики маялись и на посевной, и в уборочную. Пособляли мы, подростки. Теперь я уже втянулся в работу по-настоящему. Самостоятельно и косил, и молотил, и скирдовал. Вечерами забегал к маме на ферму. Помогал чистить сарай, заготовлять корм скоту.
В первое и второе военное лето, хотя было и трудно, но колхозники кое-что получили на трудодни. А третья жатва оказалась скудной. Прихватившая Поволжье засуха погубила яровые, да и озимые почти наполовину сожгла. С двух сторон поджимала беда: неурожай и тревожные вести с фронта.
Люди для фронта ничего не жалели. Посылали своим сыновьям, отцам и мужьям все, что могли. Из Шоршел на войну ушли около ста мужчин. А возвратились - по пальцам можно пересчитать.
Трудно было на фронте. Нелегко было в тылу. И все же, несмотря ни на что, даже в ту тяжелую пору меня властно тянуло к учебе. Очень верно сказал один из моих земляков, что чуваши, как целина по зерну, стосковались по знаниям. Тяжеловато приходилось. Когда из техникума возвращался домой, помогал матери на ферме и делал уроки.
Техникум, где учился и мой брат Иван, находился в старинном городке Мариинском Посаде. До Мар-посада путь не ахти какой, если сыт желудок. Ну, а если отправляешься в дорогу после жиденькой яшкй? И все же учебу мы не бросили. Отмеривали по тридцати километров в сутки. Лишь иногда оставались в общежитии на ночлег.
Не знаю, может быть, не стоило бы ворошить пережитое, но не могу. Сама память воскрешает те давние дни. Как-то я собрался в дорогу (Иван в техникуме заночевал), собрал книги, тетрадки и вышел в сенцы, где обычно мать подавала маленький сверточек с провизией- три печеные картошки. Встал у порога. Жду. Но мать стояла с пустыми руками и смотрела в окно. Я окликнул. Она повернулась и взглянула на меня виноватыми глазами, полными слез:
- Сынок, нечего тебе дать на дорогу.
Я впервые увидел мать плачущей. С мужским достоинством, проглотив подступивший к горлу комок. попытался ее успокоить:
- Да мне ничего не надо, мама. Я не хочу есть.
То была святая неправда. Но я другого сказать не мог. Знал: в постели лежал больной отец, и мать не знала, кого спасать - мужа или детей.
Пришел в техникум. Ивана там не застал. Он занимался в первой смене и отправился домой другой дорогой. После занятий я домой не пошел. Отзанимался и на второй день. Собрался домой. Вышел на марпосадский тракт и не знаю, куда идти. Поднялась метель. Света белого не видно - вовсю лютовал декабрь сорок четвертого года. Но возвращаться в техникум не захотел. Знал, что дома ждут, тревожатся.
С трудом различая занесенный снегом большак, упорно пробиваюсь к Шоршелам. Кругом - ни человека, ни подводы. Только лес гудит протяжно, поземка будто опутывает ноги. Вообще, в ходьбе я был крепок сызмальства. Но тут подкашивались ноги. Как ватные стали, не слушаются, и все. Но я не сдаюсь. Отмериваю, как на пашне, шаг за шагом. И вдруг совсем рядом замечаю человека. Приближаюсь. Иван. Он в расстегнутой, видать, наскоро надетой фуфайке, тяжело дышит и белый, как мел.
- Что с тобою? - встревожился я.
- Отец умер...-Как обухом ударили меня два слова...
Сейчас, когда вспоминаю об отце, вижу перед собой сухое, печальное лицо, а на груди - большие, рабочие руки. Остальное у меня все как в тумане.
Осунулась, постарела мать. Старше своих лет сделало горе и нас. Мы еще старательнее помогали матери на ферме, хлопотали по хозяйству дома. Сами мыли полы, немудреный обед готовили, а если требовалось, и стирали. Но учиться не бросили.
В жизни бывает так. Навалится на человека горе. И свет перед ним меркнет. Кажется, ничто не может вернуть ему прежнего интереса к жизни. Ходит такой человек будто в потемках. Не знает, куда направиться, чтобы выйти на свет. И вдруг в этой кромешной тьме замигает, загорится огонек. И человек тянется к нему, как подсолнух к солнцу.
Таким греющим огоньком для нашей семьи были все Шоршелы. После смерти отца люди (они нам не родня, но чужими их назвать не могу) приняли в нашей судьбе самое сердечное участие. В старенькую бревенчатую избушку, срубленную еще моим дедом, чаще обычного заходили соседи. Если мама болела, ухаживали за ней, приносили лекарства. Те, кто пограмотнее, заглядывали в наши тетрадки и по родительски строго спрашивали за невыученные уроки. Колхоз кое-чем помогал. Да перечтешь ли все, сделанное добрыми людьми.
И все же, говоря о свете, идущем от людей, я думаю не только о такой помощи. Мысль моя о другом. О большем. Есть такой источник, который не только сам светит и греет, но способен заряжать других.
На краю Шоршел, у обрыва, у которого бьется извилистая речушка, стоит самое высокое в селе здание. Это школа. Там раньше была церковь. Где некогда был алтарь, стоит грифельная доска, висят огромный портрет Маркса и географическая карта. Тут я впервые написал слово "Ленин". Продиктовала его мне Клавдия Ивановна Семенова - моя первая учительница. Как сейчас вижу перед собой ее строгий и вместе с тем добрый материнский облик. Внимательные, чуточку вприщурку глаза. Она нас не баловала. Но даже
сейчас не могу сказать, почему мы ее так любили. На ее уроках была такая тишина, что слышно было. как на крыше голуби воркуют.
От нее, Клавдии Ивановны, я впервые узнал, что такое звезды. А уже в пятом-седъмом классах мои астрономические познания обогатил преподаватель Иван Михайлович Романов. Специальных уроков по астрономии не было. Но Иван Михаилович - один из тех преподавателей, уроки которых продолжались за стенами школы. Он возил нас на экскурсии, доставал неизвестные нам ранее экспонаты, рассказывающие о происхождении нашей планеты и ее спутницы Луны, мастерил с нами глобус и рисовал карту звездного неба. Летом астрономические "эксперименты" переносились в поле. Учитель неотлучно находился с нами на уборочной, ходил в ночное. Знаете, какая это прелесть - ночное. Лошади таинственными тенями бродят в высокой траве, по-хрустывают щавелем или пьют в реке звездную воду. И тишина окрест стоит необыкновенная. Только где-то за Марпосадом, на Волге, сонно покрикивают буксиры. Да костер потрескивает, обдавая нас сладким, духовитым дымком. Иван Михайлович шевелит прутиком угольки и негромко рассказывает, будто за руки ведет нас в неведомые дали:
- Самая дальняя от нас планета Солнечной системы. - Плутон. Человеку там немыслимо находиться.
Учитель на минуту замолкает и вдруг с облегчением сопоставляет:
- А вот на Венере другие условия. Потом мы. начинаем искать Венеру. Предварительно потушив костер, Иван Михайлович водит хворостинкой по небу, будто указкой по карте:
- Венера уже смешалась со звездами. А вечером она первая появляется. Такая яркая, заметная. Сейчас среди других вроде и не выделяется. Вот она... А вон Малая Медведица. Запомните, где Орион...
Допоздна деревенская ребятня читает небо. Домой возвращаемся лишь перед рассветом, когда на луга уже упадет роса.
Были у меня и другие учителя жизни. Это когда пошел учиться в лесотехнический техникум. Преподаватели тут были опытные, влюбленные и в свое дело, и в людей.
Бывало всяко. Шла война. И голодали, и в холодном общежитии жили. Кое-кто ходил в лаптях. Одевались кто во что горазд. Из белья мать запросто делала рубашку - красила ее домашним способом. Скоблила кору ольхи, кипятила в воде, подбрасывала туда ржавых гвоздей - и краска готова. Обувку я сам чинил себе, всей семье и даже кое-кому из технику мовских ребят.
Как ни трудно было, но жили неплохо. Учили нас науке жизни и учителя, и простые люди труда. Перед самым моим отъездом из дома на работу в Карелию один из них мне напомнил, на мой взгляд, самую важную для человека истину:
- Помни, Андрей, самая высшая наука жизни - труд. Только он делает человека Человеком.
...Говорят, у каждого человека бывают минуты, когда он исповедуется перед собой. Как бы. отчитывается за оставленный след на земле:
а ну, давай посмотрим, что ты взял от жизни и что дал ей? Не остался ли ты в долгу перед живущими рядом? У меня тоже были такие минуты. Я проходил тогда наземный розыгрыш полета. Обживал свой корабль. Делал то, что требовалось от истинного старта до посадки. Включал системы. Жил действующей аппаратурой, приборами. "Управлял" кораблем. Вел наблюдения. Экспериментировал. Любовался звездными закатами и рассветами. Спал в корабле. Занимался "космической" физзарядкой. Словом, шла генеральная репетиция перед новым, третьим штурмом Вселенной. Однако репетиция не только физическая и умственная, но и психологическая. Я мысленно представил свой близкий старт, свою работу на орбите, свое задание, свой долг перед теми, кто снаряжает меня и мой корабль на трансдальнюю трассу.
Мой "полет" продолжался. За бортом сгорали звезды и зори. Рождались рассветы. Слепящей голубизной полыхали летние дни. Только в моем корабле все оставалось независимым от внешнего мира. Ни солнца. Ни запахов трав. Ни шума ветра. Ни птичьих голосов. Тишина. Одиночество. Постоянный искусственный свет. Первые двое суток пролетели незаметно. Но потом потекли тягостные часы. Приукрашивать не стану. Что ни говори, а человек - существо земное, и ему трудно без всего земного.
А ночью мне снились пшеничные тюля. Волной они катились от моих ног до самого горизонта. И я иду по ним напрямик. Иду как по воде. Все выше и выше хлеба. Вот зеленая волна у самого подбородка уже колышется. А я все шагаю и дышу, дышу спелым настоем пшеницы. Потом хлеба расступаются, передо мной как из-под земли встают мои родные Шоршелы. Всматриваюсь в знакомую окраину. Они, они, Шоршелы! Вон и зеленая стена хмеля у дороги, и школа над приречной долиной, и пыльная, с сочным подорожником тропка, ведущая к синим ручьям, где женщины стирают белье.
А потом сон переплетается с явью. Совсем недавно я съездил на побывку в родные Шоршелы. Свиделся с родными, побывал в школе, на току. Ходил на рыбалку. Помогал Петру достраивать дом. Возили кирпич. А вечерами выходил за село послушать поле. Да, я люблю слушать поле. Оно будто рассказывает что-то ласковое, доброе, г.ои-ятное или же вдруг вспомнит что-то давнее, печальное, но тоже близкое сердцу. Однажды, выйдя за село, я долго слушал шум колосьев и нетерпеливо-радостную перекличку перепелов. И вдруг в эту песню влилась другая, человеческая. В сторонке, по проселочной дороге ехала подвода. Мерно поскрипывал груженный сеном воз. А на сене лежал белоголовый парнишка и бесконечно долго тянул старую./как наше поле, песню. А мелодия такая, что запомнишь с первого раза. Раздумчивая, душевная и просторная, как продолжение наших полей.
Все это: и песня, и поле, и возница - прошло перед моим взором в корабле, будто наяву.
То, наверное, был первый сон в космическом корабле. Мы с ребятами спим вообще без сновидений. А тут вот привелось отправиться в сказочное путешествие по отчим краям. Врач-психолог вначале озадаченно прокомментировал:
- Да, лучше отдых без сновидений.- Но, подумав, произнес совершенно иной приговор: - А вообще это неплохо, что перед дальней дорогой хоть мысленно в родные края наведался. Моральную зарядку получил. В полете это очень нужно.
Разве я мог не согласиться с тем, что говорит медик! Ему-то, наверное, виднее, чем мне. Но и я мог с полным основанием добавить:
- Да, доктор, совсем неплохо повидать кусочек вскормившей тебя земли перед тем, как с ней расстаться.