Судьба
— Тухтар!
— А?
Он приподнялся, огляделся. Впереди огромное зеркало озера, за спиной пустынный берег. Кто же окликнул? Голос точно как у Сэлиме. Нет, ее уже больше не услышишь. Только в памяти явственно звучит все, что она когда-то говорила ему. Какие ласковые, нежные слова слыхал Тухтар от нее, сколько счастья и радости приносили они ему! А сейчас каждое из этих слов вонзается в сердце, как нож. И чем нежней оно, тем глубже ранит...
Солнце скатывалось к окоёму. На кромке потемневшего к вечеру леса поблескивала золотистая бахрома. К солнцу подкрадывались несколько темных клочковатых тучек. Будто кровавые пятна багровели на них отблески заката. Тучи надвигались полукругом, концы которого были похожи на зловеще раскинутые руки. Вот-вот схватят они солнце, сожмут и задушат. Тухтар передернул плечами и отвернулся, чтобы не видеть этой тягостной картины. Но взгляд упал на одинокий холмик, возвышающийся на краю обрыва. Вокруг печально притихли несколько молоденьких дубков. Под этим холмиком лежит Сэлиме.
Самоубийцу не разрешили хоронить на кладбище, и она нашла последний приют в том месте, где распрощалась с жизнью, — на берегу реки.
Хоронило Сэлиме все село. Только из семейства Каньдюков никого не было.
Элендей сделал гроб. Тухтару велел выстрогать высокий дубовый столб и покрасить его сажей, разведенной в кипящем масле, смешанном с клеем. Сделал ли это Тухтар, он точно не помнит. Кажется, сделал. Ему помнится только, как на гроб положили крышку и начали вбивать гвозди. До сих пор еще ударяет по сердцу стук молотка.
Когда Миша вытащил Сэлиме, Тухтар закричал и, не умолкая, побежал куда глаза глядят. Разыскал его в Сен-Ырской долине старый кузнец. Силком приволок к себе домой.
Возвращавшиеся с похорон женщины и девушки долго не могли успокоиться, плакали, причитали. Надрывные вопли и крики слились воедино, и над деревней был сплошной печальный стон.
Шеркей слезинки не проронил, только качал головой и мычал.
Тухтара душили слезы. Но, верный обычной привычке не выдавать своих чувств посторонним, он кое-как сдерживался. Когда все разошлись, он повалился рядом с могильным холмом, зарылся лицом в холодную комковатую глину и выплеснул на нее все скопившиеся слезы.
Сколько времени он пролежал на могиле? Наверно, долго. Его успокаивал Миша. Не то он остался с Тухтаром, не то пришел позже. Миша поднял Тухтара, повел к себе. Тухтар несколько раз вырывался, возвращался к могиле. Наконец обессилел и покорно пошел, опираясь на плечо кузнеца. Тухтару было все равно, куда идти, что делать. Его могли бы бросить в воду, и он не попытался бы выплыть, если бы начали бить, он и не подумал бы сопротивляться или даже прикрыться от ударов.
У Капкая его посадили за стол, велели поесть, и он что-то послушно жевал. Потом пришел Элендей, обрадовался, бросился обнимать. Оказывается, он разыскивал всюду Тухтара и очень беспокоился.
Что еще помнит Тухтар об этом дне? Кажется, около него хлопотала дочь кузнеца. Ну, конечно, она лила воду, когда он умывался. Даже мокрые волосы откинула ему с глаз и пригладила. Палюк был там. Уже собирался уходить. Пожал руку, сказал: «Не вешай голову. Стой на ногах крепче. Жизнь прожить — не поле перейти». Руку пожал обеими руками. Поздно ночью Тухтар ушел с Элендеем.
И вот уже больше недели прошло. Вчера они с Мишей поставили вокруг могилы ограду, вырыли ямки для деревьев. А сегодня Элендей привез из лесу молодые березки и дубки. Осторожно вырыл их вместе с землей. Тухтар своими руками посадил дубки у самой могилы. А Миша с Элендеем вокруг ограды — березки. Когда закончили работу, Тухтар не захотел идти домой. Сказал, что отдохнет тут. Друзья оставили его с неохотой. Пока не скрылись из виду, все оглядывались.
У берегов озеро не шелохнется, а посредине гуляет ветер. Он проходит узкой полосой то в одну, то в другую сторону. Мелкие волны набегают друг на друга, пламенеют в лучах зари, и кажется, что по озеру плывет огненная змея. Над неподвижными кувшинками порхают синекрылые стрекозы. Величавая тишина, покой. Дубки, березки и высокий черный столб.
Каждый день будет улыбаться людям солнце, а Сэлиме никогда больше не улыбнется. Каждую весну будут возвращаться в родные края птицы, а Сэлиме никогда не вернется. Будут петь по ночам соловьи, а Сэлиме никогда больше не запоет. Никогда!
Тухтар несколько раз прошептал это слово и застонал. Много раз за свою жизнь он выговаривал его, не подозревая о том, какой страшный, беспощадный смысл заключен в нем. Можно представить себе, как пройдет год, десять, сто, даже тысяча лет, но представить себе «никогда» невозможно. Как это — «никогда»? И как примириться с этим человеческому смертному сердцу?
Будет теперь Сэлиме только воспоминанием, сновидением, неизбывной тоской по потерянному счастью. Вот уже начала зарастать ее могила молодой травой, а зимой засыплет могилу белый пушистый снег. И так из года в год. Все постепенно забудут Сэлиме, и только Тухтар будет навещать ее по утрам и вечерам. А потом и его не станет.
Сгущались сумерки. С лужайки, где собиралась на гулянье молодежь, долетал веселый гомон. Запел хор девушек. Песня звучала торжественно и стройно. Вдруг в ее приглушенную расстоянием мелодию вплелся одинокий мужской голос.
Кто же это поет? Совсем недалеко. Тухтар начал медленно подниматься на пригорок. Наверно, это пел приехавший в ночное Шингель. Его песня была полна какой-то невыразимой тоски, безысходной скорби. Казалось, пел не человек, а само истерзанное страданиями сердце. Доносящееся издали пение девушек с особой силой подчеркивало трепещущую в песне боль.
«Словно с Сэлиме люди прощаются», — подумал Тухтар. У него перехватило дыхание, он остановился и не мог сдвинуться с места, пока в синеве не растаял последний звук.
Парни запели веселую, залихватскую песню, и вечерние чуткие дали ответили ей многоголосным раскатистым эхом.
Неторопливо пощипывали тощую траву кони. Невдалеке показался человек. На руке у него чапан, под которым бренчат железные конские путы, на голове — соломенная шляпа.
Шингель заговорил первым:
— Кто же это бродит тут? Кажись, ты, Тухтар?
Тухтар поздоровался.
— Что же ты, браток, один по ночам блуждаешь? Тебе вон там нужно быть. — Шингель кивнул в сторону, откуда доносилось пение. — Там твое место. И никаких разговоров. Скомандую тебе сейчас, как солдату: «Шагом марш!» — и зашагаешь. Для твоей же пользы говорю.
Шингель был в настроении, ему где-то удалось прополоскать горло. А подвыпив, он особенно любил поболтать, мог говорить ночь напролет. Тухтар не раз мальчишкой бывал с ним в ночном. И сейчас еще помнятся преудивительные истории, которыми потешал ребятишек этот никогда неунывающий человек. Говорил он складно, каждое слово в строчку, самое заурядное деревен-ское происшествие мог расписать так, что все уши развешивали и ртами ворон ловили. Любил и приврать Шингель, но делал он это очень искусно. Любая небылица выглядела в его рассказах правдоподобнее любой были, а слушатели долго потом ломали головы, стараясь разобраться, где была правда, а где выдумка.
— Ты один, дядя Шингель? — спросил Тухтар, которому не хотелось встречаться с людьми: наверняка начнут утешать, расспрашивать.
— Один, милый. Как зрак в глазу.
— А лошадей у тебя много?
— У меня! Были бы мои — тут тебе любую половину отдал и гроша бы не попросил.
— Вижу, что не твои. Каньдюковские, наверно.
— В самую точку угадал. Все восемь. Беда, говорит, ему без Урнашки. На тебя, мол, Шингель, только и надежда. А вот, дескать, даром жить не будешь. Ну, а мне-то что? Даст пшенца, другой какой крупицы. Не прорвет желудок-то она. Иль не так я говорю, браток? Давай-ка посидим вместе, если на хоровод идти не желаешь. Истосковался язык без работы. Отсохнет скоро, бедняга. Заговорю с лошадьми, а они в ответ только посапывают да травкой похрустывают. Иная заржет, но все равно скучища.
Сказывают, есть птица такая, попугай по кличке. Так вот она, если обучить, по-всячески без запинки шпарит. Хочешь — по-нашему, хочешь — по-мордовски, или по-русски, или еще там по-разному, как научишь. Мне бы такую птицу раздобыть! А? Может быть, и лошади говорящие где имеются, кто знает... Мир-то вон какой. Хоть пехтурой, хоть верхом — все равно везде не побываешь. Не знаю, как с попугаем, а с лошадью покалякать бы очень интересно. Умнейшая скотина. Дай бог каждому человеку такое соображение иметь. А помнишь, как ты ездил со мной в ночное? Махонькой тогда еще был, в пастушонках таскался. Да я ведь этой породы. Эх, и жизнь наша горемычная!
Тухтар подтвердил это глубоким вздохом.
Шингель развернул чапан, старательно расстелил его на траве, покряхтывая, начал усаживаться. Едва он согнул колени, как в них что-то хрустнуло, словно сучок сухой надломился.
— Эх, косточки мои, косточки, и мокли вы, и жарились, и морозились, и парились. Вот и ноете теперь, как нанятые. Садись-ка и ты вот сюда, Тухтарушка. Сегодня, слава богу, мне недолго маяться. До рассвета велели лошадей пригнать. Пар, говорят, надо пахать. А мне-то что, пускай пашут.
Тухтар опустился на чапан. Жалобно постанывая и страдальчески морщась, Шингель полез в карман.
— Ох, ноженьки мои, ноженьки! Пока не ахнешь и не выдохнешь. Подлечить вас надо.
В его руке появилась бутылка.
— Вода, браток, вода, — ухмыльнулся Шингель. — Только не простая, а царская. Чудесная занимательница моя, забавушка, утешительница. Собеседница моя и соболезница. Никогда мне с ней не скучно. Как ночь ни темна, а с ней она светлей утречка вешнего. Были мы в Буинске намедни. С Нямасем. Он-то сразу, понятное дело, с красотками занялся. Кровь-то играет, вон какой надулся. А меня, чтоб не скучал, он все этой водичкой подчевал. Да только не болтай никому, говорит. Ну, я и молчу, конечно, о его делах. За это он и наградил меня бутылочкой этой ясной. Вот и смачиваю глотку, когда пересохнет. Мне-то что!
Упоминание о Нямасе неприятно подействовало на Тухтара. Он брезгливо поморщился и хотел встать, но Шингель удержал его:
— Не спеши, шоллом Тухтар! Будь другом! Погляди, какая ночка выдалась. Сердце замирает от удовольствия. Повеселимся с тобой малость. А? Заметь, звезды-то какие крупные да сверкучие. Смотришь — и не нарадуешься, точно не в пустую живешь, ей-ей! Видать, на мою посудинку позавидовали, учуяли, что рай-ским духом запахло. Вот я сейчас и пропущу глоточек, пусть у них слюнки потекут.
— Пожалуйста, дядя Шингель. Пей себе на здоровье.
Тухтар уселся поудобнее. Он решил не обижать старого пастуха. Да и ночь была чудесная. Теплая, но свежая, обильно пропитанная ни с чем не сравнимым ароматом молодых хлебов. Вдалеке, за зарослями камышей, забавно покрикивал одинокий дергач.
Шингель поднял заветную посудинку, вздернул к небу клинышек реденькой бороденки, жадно присосался к горлышку. Шляпа свалилась за спину, лоснящимся блином заблестела большая лысина. Отпив несколько глотков, перевел дух. Пожевал губами, зажмурился, будто в глаза ему ударило яркое солнце.
— Крепка, шут ее побери! Так и палит. Словно костер в животе разожгли! Обожди-ка, ведь и закусочка у меня имеется.
Он вытащил из кармана замусоленную горбушку, несколько картошек в мундире, пучок зеленого лука, тряпочку с солью.
У не евшего с самого утра Тухтара засосало под ложечкой.
— Вот и ноженьки перестали ныть, и в животе полное умиротворение. А то и бурчал, и журчал, и ворчал, и бренчал. И возился в нем кто-то. Вроде целая стая головастиков там завелась, — доверительно сообщил Шингель, похрустывая зеленым луком.
Тухтар улыбнулся, покачал головой.
— Что? Заулыбался? Во какая сила в этой водице! Один выпьет, а другому уже весело. А когда сам глотнешь — и подавно. Скажу тебе, браток, что водка — наипервейшее средство против всяческих недугов. Особливо, если сердце болит. Опорожнил шкаличек — и все трын-трава. Даже в гости на тот свет идти не страшно.
Говорят, ее черт придумал. Но и черта могу поблагодарить за хорошую вещь. А когда он ее сотворил — и прадеды наши не помнили. И гонят ее, и гонят. Всегда будут гнать. Нас-то она верняком переживет. Но водка, должен тебе сказать правду, а врать, как ты знаешь, я не люблю, да и не умею, водочка-то, браток, вещь двоякая. С одной стороны такая, а с другой — этакая. Как листок крапивы. С одного бочка поглядишь — ничего, а с другого тронул — долго почесываться будешь. Весьма занятно получается. Поэтому пользоваться этой влагой надо умеючи, с умом. На всякое дело мастер потребен. Знаешь, как поется в старинной песне? Выпьешь из ковша, а потом этим ковшом по лбу получишь. Так-то вот. А песен, к слову сказать, лысый дядя Шингель столько знает, что и не перечтешь. Может, семьсот семьдесят наберется, а может, семьсот семьдесят раз по стольку же. Но пою я только в поле, для себя. Ну, а лошади, конечно, слушают, ублажаются. Очень падки они на музыку. Недаром такие большеголовые. Не веришь? Истинную правду говорю, поклясться готов. Да если ты хочешь знать, то лошади гораздо разумнее людей! Посмотри-ка, пасутся рядышком и не дерутся. А люди давно бы уже друг другу глотки перекусили. Изо ртов куски рвут. По правде говоря, невоспитанная скотина — человек.
Тухтар вздохнул.
— О боже мой! — всполошился Шингель. — Треплю, треплю языком, а соловья ведь баснями не кормят. Когда от чистого сердца подносят ковш, то после по лбу не огреют. Вот и закусочка на тебя смотрит. Позволь пожелать тебе добра, будь здоров, браток!
Шингель почтительно протянул Тухтару бутылку. Никогда не пробовавший водки, Тухтар и сейчас не испытал желания выпить. Но, может быть, водка избавляет от тоски, исцеляет душевные раны? Кто знает? Да и отказываться бесполезно: не такой Шингель человек, чтобы сразу отвязался, прилипнет, как смола к волосам.
— Ну, что задумался? Пользуйся добром. Раз мне сгодилось, то и тебе в самый раз будет.
Сделав несколько глотков, Тухтар поперхнулся. Водка обожгла рот и горло, заполыхала в груди. Жадно хватая опаленными губами прохладный ночной воздух, Тухтар вернул бутылку хозяину.
— Эка нежный ты такой! Зажуй скорей!
Тухтар отломил маленький кусочек хлеба, очистил картофелину. Ел с наслаждением. Привычная еда казалась какой-то особенной, необыкновенно вкусной.
Шингель в это время набрал хворосту и разжег костер. Бойко заплясали языки пламени. Темнота стала еще гуще, непрогляднее.
— Получше будет вот так-то. На то и человек живет, чтобы мог для себя и для других везде удобство сделать. Запомни это, браток. Правильные слова я тебе говорю. Ой, какие верные, особенно для тех, кто стремится к жизни, — наставительно проговорил Шингель, усаживаясь на чапан. — И в смысле водки я тоже не ошибаюсь. — Шингель несколько раз поцеловал горлышко бутылки, поморщился, понюхал хлебную корочку. — Почему она излечивает душу? А потому, что когда у человека тоска, он о еде забывает. Водка же напоминает о ней, требует ее. А пища силу дает, значит, и душа крепче становится. Вот в чем дело. Да только вот беда у нас, горестей очень много. Больше, чем полагается людям. Сплошная тоска да печаль. Как же ею тут с умом не пользоваться? Да...
Шингель задумчиво опустил голову.
Громко потрескивали в костре сучья, в клубах дыма огненной мошкарой роились искры. Еле слышно шептались камыши.
— Нет, браток, — снова заговорил Шингель. — Не спасешься этим зельем. Сколько я его вылакал, а тоске моей хоть бы хны. Как червяк в сердце она. Точит, точит, сверлит, жалит...
После непродолжительной паузы он горько усмехнулся и добавил:
— Видать, не той закуской я водку зажевываю.
Помолчав еще немного, Шингель решительно повернулся к Тухтару, резко сказал:
— Не пей, парень. Молод ты. Жить тебе еще и жить! Коль подружишься с этим зельем, то и себя погубишь, и весь род свой. Попомни мои слова.
Внезапно лицо Шингеля просветлело, глаза лукаво заблестели:
— Ты слыхал о Манюре бабае?
— Это о каком? Об отце Каньдюка бабая?
— В самую точку угодил, о нем и толкую. Коротыш был такой, толстущий, вроде бочки. Не хотелось бы говорить о нем, но, коли на язык попался, выплевывать не буду, пожую. Авось не отравлюсь. Вот говорим мы все: Каньдюки, Каньдюки, богатые! Уважаем за это. А ведь знаем, как они возвысились, богатеями стали. Давненько это было. Манюр бабай тогда самым ловким конокрадом был. Заядлый был ворюга. И такой мастак, что среди белого дня уводил из конюшни лучшего жеребца, а хозяева и не замечали. Воровать, браток, тоже надо умеючи. Голову нужно на плечах носить, а не дубовую головешку. Но и удача, конечно, должна сопутствовать. Иной башковитый, хитрющий — страсть какой, да невезучий. Сунулся — и готов, испекся, как блин на сковородке. А счастье тоже в одиночку не ходит, всегда с бедой бок о бок, никогда они не разлучаются. Ты запомни это, дружок, чтобы в будущем не удивляться и не хныкать.
Ну вот, значит, однажды этот самый прощелыга Манюр бабай поскандалил с Хура Паллей, с отцом Кестенюка. Долго жил Палля, пусть земля ему будет пухом, за сто лет перевалил. Был он здоров и крепок, словно дуб. Ну, вроде нашего Имеда. И поэтому не побоялся назвать Манюра бабая при всем честном народе подлым ворюгой.
Манюр затаил обиду и стал выжидать случая, чтобы отомстить. И вот выбрал как-то ночку потемнее да помглистее и забрался в конюшню своего врага. А Палля-то уже давно ожидал этого и был на страже. Как только Манюр бабай вошел в конюшню, его сразу хлоп — и заперли в ней. Туда-сюда тыр-пыр — не выскочишь. Пришлось смириться. Затащил Палля любителя чужих лошадей в свою избу и смирненько так поговаривает с ним, вроде бы ничего и не приключилось. А потом вдруг как поднимет свой кулачище — с чугунок ведерный — да и спрашивает: «Ну, такой-рассякой-разэдакий, говори на чистоту, что для тебя лучше: солнце или луна?» Сразу смекнул Манюр, чем дело пахнет: о жизни и смерти разговор идет. Коли трахнет Палля своим кулаком, то до пупа расколет, а там и самому до конца развалиться недолго.
Взмолился, на колени упал, пощады просит. Побей меня, дескать, почтенный Палля, чтобы я от тебя уму-разуму набрался, только дух не вышибай, а воровать я больше никогда не буду, зарок даю.
Хотел было Палля дать ему щелчка, но не стал. Не то что пожалел — побрезговал, руки марать не захотел. Посмотрю, говорит, что из тебя получится, как ты слово умеешь держать. А пока, мол, за мою доброту своди-ка ты меня в свою лавчонку, там и помиримся окончательно.
Призадумался, пригорюнился Манюр. Какому богачу приятно, чтобы в его лавке чужой человек распоряжался! Как не хотел Манюр, а пришлось согласиться. Как будешь перечить, если перед носом пудовый кулачище торчит. Понюхаешь — смертью пахнет. Вот и повел Каньдюков родитель Паллю к себе. Голову повесил, нос до брюха достает. Кряхтит, стонет, слезами дорогу орошает.
Пришли. Ну, говорит, бери, почтенный Палля, любой товар. Тот обшарил все и нашел под прилавком сундук с деньгами. «Мои, значит?» — спрашивает. Хозяин молчит. Ведь деньги не товар.
Палля поставил сундук на место: мол, после разберемся. Поставил, значит, а сам шасть к полке, где бутылки разные рядами, как солдаты, стоят. Взял одну, протянул хозяину: «Откупоривай!» Тот выковырнул пробочку, достал стакашек хрустальный, налил, подносит Палле. Гость отказался: «Сам вперед выпей!» Манюр исцелился. Налил снова, угощает. Но Палля и этот стакан велел выпить. Манюр исцелился второй раз. А гость заставляет пить еще. Манюр — отнекиваться, а Палля ему кулак под нос. Одну бутылку кончили, за вторую принялись. После седьмого или восьмого стакана Палля наконец смилостивился. Не помещалась уже водка в Манюре, вот-вот через край польется. Взял тогда Палля ключи и запер хозяина в лавке. А утречком снова явился. На следующий день. И таким манером пропитывал Палля конокрада ровно неделю. Подсчитал старик, что после такой выпивки Манюр будет похмеляться точно сорок дней. Сам же ни капельки-росинки в рот не взял. Не то чтобы он в трезвенниках числился, просто не хотел пить с разворуем.
И начал Манюр бабай выпивать с той самой поры каждый божий день. С утра до ночи сидит в своей лавочке да все побулькивает. Никаких товаров не стал из города привозить, только водку волочет и волочет. И о конокрадстве забыл. Не до этого. Новая забота появилась: как бы водка в бутылках не прокисла, не опоздать бы вылакать. Отпетым пьяницей стал. Хлеба на дух не переносит, только царской водичкой и кормится.
И настал час — выгнали Манюра бабая из дома, надоело детям мучиться с запивохой. Куда податься, что делать? Перво-наперво, конечно, продал бедняга свою одежду и пропил. А сам облачился в найденный на дороге безрукавный камзол, который татарин Курбан Али бросил. Из аула Какерли был этот татарин, воблой торговал... Время-то быстренько катится. Глядь-поглядь, уже осень. Дрожит Манюр в своем камзолике посильнее осинового листа. Приплясывает, чтобы согреться, зубы тоже дробь выбивают. Мухи белые уже закружились. Сжалилась тут над Манюром какая-то добрая душа, нарядила его в старые изъеденные молью валенки и чапан, сквозь который в ясную погоду можно Симбирск увидать... Ну, значит, трещала-трещала сорока, кричала-кричала кукушка — и нашло на забулдыгу просветление, докумекал Манюр, что во всем виноват Хура Палля. Докумекал и решил подпустить ему петуха, какого покрасней. И сделал, конечно, задуманное.
После этого Манюр бабай бросил пить и его приняли в родной дом. Да только поздно одумался. Сгорели у него все внутренности, в золу обратились. И пришлось ему по-быстрому убраться с белого света. Гроб сам себе смастерил. За двадцать дней до кончины. Видать, сердце подсказало. Уютный такой получился, удобный гробик. Понятное дело, для самого себя всегда человек постарается. Так уж устроен он.
Ну, обмыли его, как водится, нарядили честь по чести. Чтобы поудобней было на том свете прогуливаться, посошок в гроб положили. Кисет поплотнее табачком набили — и тоже туда сунули. И трубку, конечно, с медной головкой. Подумали-подумали, да и бутылкой с водкой наделили покойника. Пусть потешится старик. В общем, снарядили в дорогу как следует. Лоб сторублевой Катькиной бумажкой прикрыли. Царица была такая — Катька. Бойкая шибко, вроде нашей Шербиге.
Да, браток, по-настоящему, по-чувашски его схоронили. Сказать по правде, теперь не всякого енерала в самом Петербурге с таким почетом и удобствами на тот свет отправляют. Гроб поставили в могиле на четыре дубовых столба, а сверху потолок настелили, тоже из дубовых досок.
А на другой день возьми деревенский пастух да и забреди на кладбище. Глядь — а могила Манюра раскрыта. И дощечки-то дубовые не разбросаны как попало, а в порядочке сложены. За-глянул вниз — и обмер: сидит Манюр в гробу, голову свесил, будто похмелье его одолевает. Пастух со всех ног в деревню. Прямо к Каньдюку: так-то, мол, и так-то. С перепугу словами давится, всем телом дергается. Каньдюк — к соседям. Всполошились все — и на погост. Пришли, видят, что не соврал пастух: сидит Манюр. У всех, конечно, волосы торчком. Каньдюк-то тогда молодцом был, в самом соку и силе. Три раза со страха вокруг кладбища пробежал. В тот самый час и поседела его кудрявая бородка.
А у Манюра бабая в одной руке пустая бутылка, а в другой — ковшик. Тоже не забыли положить. Значит, насладился Манюр всласть царской водицей и заскучал, не захотел в темноте сидеть. Вот и разломал потолок, чтобы светом белым полюбоваться. А ста рублей Катькиных как не бывало. Подчистую пропил. Ни грошика не нашли. И как это он только умудрился? Просто головы не приложишь. Ведь по-настоящему помер. Но что случилось, то случилось, против этого не попрешь.
Спустились мы, отобрали у Манюра пустую бутылку, ковшика тоже лишили. Начали ласково уговаривать, чтобы не куролесил больше. Не к лицу, мол, покойнику этакие дела. При жизни попил вдоволь, пора и честь знать. Ну, и постращали маленько, чтобы лучше уразуметь. Когда начали укладывать Манюра на место, он даже несколько раз головой кивнул — пообещал, значит, остепениться. Каньдюк опять положил ему на лоб бумажку, только уже полусотенную. Так мы и схоронили Манюра бабая второй раз.
И что ты думаешь, братец мой? Обманул он нас. Глянули на следующее утро, а Манюр бабай опять в своем гробу посиживает. Почернел весь. В этот раз изо всех селений народ сбежался. Тьма-тьмущая. Виданное ли дело, чтобы покойник такие шутки выкидывал! А в руках у него уже не бутылка была, нет. Игральные карты, вот что. Такие, как сейчас наш Сянат саморучно делает. Веером их держит Манюр, ловко так — не всякий живой сумеет так... Деньги? Какие, брат, деньги! Все проиграл. Во как!
Каньдюк, скажу тебе, человек мнительный, старинного закала, обычаи строго блюдет. Во всяком колдовстве толк знает. Подумал он, подумал и говорит: «Знаю я, батенька, как тебя успокоить. Чересчур уж ты на том свете разгулялся. Привык кутить да озорничать, но больше не придется. Найду я на тебя управу». И приказывает он нам вынуть покойника из могилы и раздеть его. Чтобы и ниточки-паутинки на Манюре не осталось. Ну, а нам-то что: полезли, выволокли старика вместе с гробом, сделали все остальное, что было велено. А Каньдюк бабай наломал большой ворох прутьев и роздал их нам. Сам же подошел к проказливому покойнику и такую речь держит: «Думали, батюшка, что ты оставишь свои старые повадки, а ты еще и новыми обзавелся, в картишки научился играть. Или мало ты за свою жизнь денег пропил? Хочешь еще промотать?»
Сказал — да как размахнется, да как полоснет покойного родителя хворостиной! И давай, и давай! Нам тоже команду подал. Взялись и мы за это дело. Только знаешь, браток, не интересно как-то стегать мертвеца, не противится он. При жизни отхлестать бы Манюра вот этак, тогда другое дело бы было. Ну, значит, хлещем и хлещем. Да приговариваем для вразумления: «Не пей больше, не пей! И картишками не балуйся!» Все вытерпел горемычный. Не то чтобы заплакать — ни одного словечка не проронил, не застонал даже ни разочка.
Проучили его как следует и снова похоронили. Теперь уже Каньдюк ни копеечки на лоб папаше не положил. А сверху навалили на могилу банных камней. Целую груду. Воза три привезли. Нет, возов пять. Так мне помнится.
И вот с тех пор Манюр бабай уже не ерепенился больше. Порядочным покойником стал.
Смекаешь, зачем я рассказал тебе эту историю? Нельзя баловаться хмельным зельем. Даже на том свете оно людям покоя не дает. И в детей въедается, и во внуков, и во всех потомков — не сочтешь, до какого колена. И вот, помяни мое слово, Нямась тоже по дедовой дорожке пойдет. Никогда еще не ошибался лысый Шингель. Не пойдет, а покатится. Да еще как! Пыль столбом! Жуки из одного гнезда все одинаковые. Я-то, конечно, не увижу этого, а ты доживешь. Будешь его в могилу хворостинкой загонять. А за такое дело и выпить не грех.
Шингель опять приложился к бутылке.
Когда старик вдоволь накрякался и нахмурился, Тухтар спросил:
— Как же могло случиться такое?
— Да никак. Разве может ожить мертвец? Это только у русских бог воскрес. Умрет человек — и дыму от него не останется. Это, браток, все старика Палли проделки. Отомстил он все-таки Манюру за поджог. И Каньдюк после об этом догадался. Поэтому он и ненавидит сына Палли. Не дал ведь Кестенюку пасти стадо. Не по своей охоте нанялся тот пастухом в чужой деревне...
Костер догорал, угли покрывались пеплом, только иногда из самой середины высовывались маленькие синеватые язычки пламени.
Еще разок облобызав голову бутылки, Шингель, покачиваясь и тихонько бормоча, заковылял к лошадям.
Тухтар задумчиво ворошил веткой пушистую золу. С непривычки он охмелел. Но вопреки желанию и надежде тоска не ушла. Она стала острее, пронзительнее. Водка словно прояснила картины прошлого. Они возникали перед глазами, яркие и неожиданные, как вспышки молний, заставляя то и дело вздрагивать.
Что-то клейкое облепило горло, мешало глотать, вызывало тошноту.
Заржали лошади. Казалось, что они были где-то далеко-далеко.
— Ты что не возвращаешься? — спросил кто-то.
Хрипловатый голос звучал приглушенно, как будто человек говорил за толстой стеной.
— Скоро вернусь. Хочу накормить получше.
Это ответил Шингель. Он всегда говорит немножечко нараспев.
— Довольно нахватались уже.
Незнакомый голос прозвучал почти рядом.
Тухтар встряхнулся, подняв голову, увидел перед собой Нямася.
— А тут кто? Кажись, Туймедов малый?
Тухтар рывком поднялся:
— Да. Я это.
— Вижу, что ты. А какого черта нужно тебе здесь?
— Пришел поговорить с дядей Шингелем.
Одутловатое, блестящее от пота лицо Нямася презрительно искривилось:
— Занятно. О чем же можно говорить с такой швалью, как ты? Видать, выпивали еще. Ишь, как Шингель колышится! И дух от него — хоть закусывай.
— Поминки справляем. Иль не девятый день нынче?
Голова Нямася дернулась назад, будто его ударили по лицу.
— По тебе бы тоже надо справить.
— По каждому можно.
— Заткнись, паршивец. Чересчур на язык остер стал. Мигом притуплю.
Подошел Шингель.
— Да, помянули мы Сэлиме, — настойчиво повторил Тухтар, сам удивляясь своей неожиданной храбрости. Раньше он никогда бы не осмелился так разговаривать, тем более с Нямасем. Здорово он осадил этого мерзавца. И Шингелю теперь будет оправдание.
— Помянули, помянули бедняжку, — подхватил Шингель. — Поднес Тухтар мне, уважил. Отказывался я. Капли в ночном не беру. Таков у меня обычай. Но пристал парень, как с ножом к горлу: выпей да выпей. Вот и пришлось уступить. Не хотелось обижать человека в такой день. И тебя, может, угостить. Вон она, бутылочка, стоит. Есть в ней еще райская роса.
— Осталось, значит?
— Припасли для доброго человека. Хе-хе... Пусть поблажится на здоровье, — довольно резко сказал Шингель, наблюдая, как Нямась шевелит ноздрями, косясь на водку.
— Ты не тужи, что мало. Без маленького ковшика к большому не подберешься. Так вот люди говорят.
— Тоже верно.
Шингель нагнулся, поднял бутылку, понюхал горлышко, смачно причмокнул, восторженно сверкнул глазами.
— Давай, дорогой хозяин, исцеляйся. Хе-хе!..
— Не повредило бы... Но не к лицу мне пить из одной бутылки с оборванцем. Я не про тебя, а про этого вот выродка...
Но бутылку он все-таки взял и начал побалтывать, прислушиваясь к соблазнительному побулькиванию. Но как ни велико было искушение, гордость переборола его: Нямась не решился выпить при Тухтаре.
— Как хочешь. Дело хозяйское, — плутовато улыбнулся Шингель. — Тогда я утречком за твое здравие пропущу.
В предвкушении будущего удовольствия он облизнулся, проникновенно крякнул. Нямась посмотрел на самодовольное лицо Шингеля, потом на бутылку и, шагнув к Тухтару, рявкнул:
— Ты долго тут будешь отираться, тварь несчастная? Убирайся, мразь!
Тухтар не пошевелился. По его позе и выражению лица было видно, что он готов постоять за себя. Нямась отпрянул, натолкнувшись на его взгляд.
— Не пойдет так, братцы, не пойдет! — предостерегающе крикнул Шингель.
Он сказал «братцы», но Нямась сразу почувствовал, что предупреждение относится только к нему. Шингель был явно на стороне Тухтара. А кругом тьма, безлюдье. Сердце екнуло, по спине запрыгали мурашки.
— Да я ведь так просто, шутки ради. Давайте присядем вместе и выпьем. Я не против, пустим бутылочку по кругу. А?
Не сказав ни слова, Тухтар круто повернулся и зашагал к деревне. Кулаки его были крепко сжаты.
— Забеспокоился я. Чуть ведь не схватились, — послышался за спиной голос Шингеля. — А парень-то он здоровый. Ишь как переваливается с ноги на ногу. Элендей так вышагивает, когда разозлится. Подходящий парень.
— Руки не хотелось марать. Еще встретимся! — захорохорился Нямась.
— Конечно, встретимся! — крикнул, не оборачиваясь, Тухтар. — Никуда ты от меня не уйдешь!
«Не уйдешь! Не уйдешь!» — несколько раз подтвердило эхо.
Встреча, какую не ждали
С мельницы этой ночью возвращался сын Савандея Терендей. Несмотря на темноту, он узнал Каньдюка. Попутчиков его разглядеть не успел, очень быстро промелькнули подводы.
Куда мог отправиться в такую пору Каньдюк? Да еще в сопровождении стольких людей. Терявшийся в догадках Терендей долго смотрел вслед странному обозу. Заметив, что он остановился в конце улицы, Терендей хотел повернуть и поехать туда, но передумал, пожалел измученную лошадь.
Странная, однако, встреча. А больше не видать никого. Да, что-то все это странно.
Когда вернулся домой, сразу же рассказал об этом загадочном происшествии отцу. Рассказал просто так, между делом. Но отец вдруг забеспокоился, начал дотошно расспрашивать.
— На четырех подводах и тарантасе поехали? А сколько же народу? Как одеты? Что на телегах нагружено?
— Да не считал я, сколько людей. Но человек двадцать наверняка наберется. Одежду не разглядел. На одной телеге громоздилось что-то большое.
— Так, — скрипнул зубами Савандей. — Достукались. Не успокоился, значит, Каньдюк бабай. Решил выполнить задуманное. Эх, проучить бы его надо! До хорошенько! Чтобы на всю жизнь запомнил.
Сын удивился. Отец никогда не ссорился с людьми, был добродушным, покладистым, никто от него никогда резкого слова не слышал — а тут зубами скрежещет, грозится, кулаки сжимает.
Терендею нестерпимо хотелось разузнать обо всем поподробнее, но он не посмел расспрашивать: отец не любил, когда совали нос не в свое дело.
Как только перетаскали мешки с мукой в кладовую, Савандей сразу же разбудил Эбсэлема бабая.
— Беда, сынок, — сказал тот. — Собирайся. Если не пресечем этого дела, то пропали.
Савандей засуетился.
Старец торопливо спустился с полатей, надел на ноги валяные калоши, на плечи набросил легкий кафтан и взялся за посох.
— Ну, бог в помощь. Идем.
Когда они вышли на улицу, запели вторые петухи. В середине деревни защелкала деревянным языком колотушка, и снова все стихло — кругом синяя густая тишина.
Эбсэлем с сыном дошли до дома Каньдюка. Савандей поднялся на крыльцо, тихонько постучал, прислушался. В глубине сеней заскрипела кровать. Потом женский голос, хрипловатый спросонья, спросил:
— Пришел, что ли, кто? Иль почудилось мне?
— Нет, не почудилось. Каньдюк бабай нам очень нужен.
— Не-ет его дома, — протяжно зевнула женщина.
— Тогда с Нямасем поговорим. Шибко спешное дело у нас.
Женщина справилась, с кем она говорит, подошла вплотную к двери, но не открыла ее.
— И Нямася нет.
Она опять начала зевать.
— Уехали на базар. И отец и сын. Если надо очень, то могу старушку разбудить.
— Не надо, — махнул рукой Савандей. — Спокойной ночи. Простите, что побеспокоили.
— На базар, значит, двинулись? — задумчиво проговорил Эбсэлем. — Выходит, что зря людей беспокоим, отдохнуть не даем.
— Сомневаюсь я в ее словах. Кто ездит на базар таким скопом? К тому же выехали они из деревни с нагорной стороны. Ведь только дураку семь верст не крюк.
— А кто же еще поехал?
— Не опознал он. Да и неважно это. Главное — двадцать человек.
— Эх, бедный, бедный Кестенюк! Уговорил, значит, его этот нечестивец. Такая лиса кого хочешь обхитрит. Самого черта объ-егорит, да и по-волчьи может за горло взять. С него всего станет.
Куда идти теперь, что предпринимать? Немного постояли в раздумье. Не придумав ничего стоящего, решили вернуться домой.
Савандей шагал широко и быстро, но старик, хотя и опирался на посох, не отставал. Брови его были сурово насуплены, лицо сосредоточенно.
Подходя к караульной будке, снова услышали постукивание колотушки. Показался сторож. Дежурил однорукий Сянат.
— Иль приключилось что? — спросил он, почтительно поздоровавшись.
— Не спишь все, братец? — уклонился от прямого ответа Эбсэлем.
— Работа у меня такая ›— по ночам глаза таращить.
— Каждая работа нужна, милый.
У сторожа появилась надежда скоротать время за разговором. Он зажал под мышкой колотушку, вынул из кармана и сунул в рот резной, с затейливо выгнутым чубуком чилим. Снова полез в карман и достал щепоть табаку. Ловко набил трубку. Орудуя одной рукой, он так же ловко прикурил.
— А вы что же не отдыхаете? — пыхнул Сянат клубом горького, как полынь, дыма.
— Да так просто, не спится. Кестенюк нам еще понадобился к спеху. Не знаешь ли, дома он?
— Он сейчас в Коршангах стадо пасет. Домой только изредка наведывается. Сегодня, правда, был. Но уже ушел. Чуть опоздали вы. Я еще покалякал с ним малость.
— В Коршанги отправился? Точно? Совсем недавно?
— Точней некуда. Я еще проводил его.
— А мы-то думали, что он с Каньдюком уехал, — облегченно вздохнул Эбсэлем.
Он уже хотел попрощаться со сторожем и пойти домой, но тот, желая оттянуть время, начал разговор о Каньдюках.
— Уехали они. Сам, правда, не видел, но Шингель сказывал. На нескольких подводах, говорит, тронулись. А сам-то старик на тарантасе. Но куда отправились, Шингель не знает. С ним ведь не советуются.
— Устал я что-то, — вздохнул Эбсэлем. — Присесть бы, что ли, ногам передышку дать.
— Да вон он, мой дворец, рядом, — оживился Сянат. — Конечно, отдохнуть надо. Передышка ногам обязательно нужна. По себе знаю.
Дверь «дворца» еле держалась на визгливых петлях. Потолок прогнулся. Прокопченные стены казались выкрашены масляной краской. На хромоногом столе извергала густой чад коптилка. Пахло перегретым маслом и застоявшимся табачным дымом.
Эбсэлем слегка поморщился и сел на скамейку около окошка. Сторож намеревался рассказать старику еще что-то, но, заметив, что он глубоко задумался, отошел к столу и занялся своим чилимом. Сянат при людях всегда держал трубку на виду. Очень гордился он ею. Подумать ведь только: он, однорукий, сумел сотворить этакое чудо!
Внимательный к людям, Савандей хватал трубку при каждой встрече с Сянатом, и сейчас он подивился тонкости работы. Польщенный сторож просиял и задымил с таким усердием, что гости закашлялись. Сянат уверял каждого встречного-поперечного, что такого табака, как у него, нет во всей деревне. Он приготовлял его особым способом, который никому не выдавал, подмешивал для забористости, смака и духа какие-то листья, коренья и цветы. Некоторые шутники утверждали, что Сянат томит табак в скипидаре, но табачных дел мастер опровергал это. Сторож, несомненно, и сейчас надеялся услышать похвалу своему прославленному зелью, но даже добряку Савандею было не до похвал. Он непрестанно хмыкал и тер рукавом истекающие слезами глаза. Эбсэлему у выбитого окна было полегче, но и он порой кашлял и смешно морщился, будто его щекотали.
На улице послышались торопливые шаги. Взвизгнула дверь, и в сторожку вошел Элендей. Он разыскивал Тухтара. Побывал везде и теперь зашел сюда.
Сянат Тухтара не встречал.
Эбсэлем многозначительно переглянулся с сыном.
— Послушай, ведь если Кестенюк в Коршангах, то не Туймедова ли сына прихватили они с собой? — тихонько проговорил Савандей.
Элендей недоуменно посмотрел на него:
— Кто? Куда? Зачем прихватили?
— Да вот сидим мы, головы ломаем, не воду ли они воровать поехали...
— Воду? Да разве ее воруют? Не морочьте мне башку. Объясните, что означает ваша тарабарщина.
— Сдается нам, Элендей шоллом, что в деревне творится черное дело. Страшное дело, — весомо Каньдюк намедни советовался, как бы, мол, воду украсть. Замуж выдать ее за нашего человека. В женихи Кестенюка намечал. Я его, конечно, приструнил. А он наперекор пошел. Поехал нынче куда-то. Нямась с ним и еще человек двадцать. Сянат говорит, что Кестенюк сейчас в Коршангах. А вот Тухтар, как ты говоришь, пропал. Ведь в самый раз он для них подходит. Именитых тронуть не решатся. Сиротку же сразу сграбастают. Чуешь, какое дело?
— Прости меня, Эбсэлем бабай, ничего я не понял. Жених, невеста... Темно в моем котелке, как в погребе в полночь.
— Видишь ли, Элендей шоллом, был в старину такой обычай, слава богу, забыли его нынче. Но вот вспомнил его на нашу беду Каньдюк. Задумал задними колесами вперед ездить. А обряд таков. Берут холостяка и женят его на деве Воде из чужого источника, чтобы переселилась она в селение мужа, где наступила засуха, и прогнала ее. Жениться этому человеку на женщине нельзя. Весь век бобылем прожить должен. Кормит, одевает, обувает этого человека деревня. Заботиться о нем, конечно, долго не придется. Короткий путь ему отмерен. Года два-три от силы. Как только проведают о женихе настоящие хозяева воды, так сразу же утопят его. И это еще не все. Деревню его родную сожгут дотла. Выберут ночь поветренее — и подпалят. Потом соберут угли и сложат из них посреди пепелища высокий столб. И ни один человек не поселится больше на этом месте. Даже подойти побоится. Теперь ясно тебе, Элендей шоллом? Спят сейчас наши люди и ничего не знают о том, что для них уготовил Каньдюк.
Эбсэлем бабай глубоко вздохнул и горестно опустил седовласую голову. Сторожка наполнилась тягостной тишиной. Над поникшими головами, словно напоминая о неотвратимом бедствии, нависал густой табачный дым и прогорклый чад коптилки. Вдруг все вздрогнули: раздался громкий стук. Это Сянат со злобой пустил в угол колотушку.
— Послушай, отец, — сказал Савандей. — А не собраться ли нам всем селом и посоветоваться? Как ты думаешь?
— Ты прав, так будет лучше. Одним нам с такой бедой не справиться.
— Правильно, — подтвердил Сянат. — Сойдемся все уторком пораньше. Вряд ли они близко поехали. Ночью вернуться не успеют. Да и я пригляжу, от меня не утаятся. Не из таковских я.
— Так и порешим, — сказал Эбсэлем.
— А где соберемся?
— Как всегда, на сходку, у твоей сторожки. Иль не знаешь? — раздраженно подсказал Сянату Элендей.
— Да, забыл я вам сказать, — послышался голос старика. — Они прежде подъедут к озерам, чтобы вылить туда украденную воду...
Разошлись.
Разлилась бледно-желтая с белесым оттенком заря. Медленно выплыл из нее огнедышащий шар солнца. Как всегда, первые лучи его упали на верхушки тополей, вытянувшихся перед домом Каньдюка.
Ширтан Имед и однорукий Сянат уже обходили сонные улицы и созывали народ на сходку.
Никогда еще сходка не собиралась так рано, к тому же приходить велели не к сторожке, а в овраг, к кузнице. Все почувствовали, что произошло что-то необычное. Зашептались, зашушукались. Поползли разные слухи, один одного удивительнее. Кто толковал, что изловили разбойника, кто — что землю будут переделывать. Но большинство сходилось на том, что приехало волостное или еще какое-нибудь начальство, а добра от этого, как известно каждому, никогда не жди. Может быть, царь на какого-либо другого царя рассердился и воевать вздумал — вот и начнут брить головы рекрутам. Могут и бумагу с печатями прочесть, в которой говорится о новых поборах. Мало ли какие неприятности способно придумать начальство. Гостинцев еще никогда не привозило, хотя само на них очень падко.
Поляну перед кузницей захлестнул шум и гомон толпы, которая разрасталась с каждой минутой.
— Что, лавку Нямася обокрали?
— Нет. Не успели. Сянат помешал.
— Смотри ты, какой молодец. Как же это он, с одной рукой-то?
— А где разбойник? Когда привезут его?
— Сказывают, у Каньдюка в сарае сидит. Или в погребе.
— Всего веревками опутали. Здоровый детина. Самого Имеда вызывали, чтобы скрутил он грабителя.
— Да не связывали его. Капкай в цепи заковал. Поэтому и велели к кузнице собираться.
— Языки бы вам заковать, чтобы не болтали они чепуху разную. Война будет. Намедни Имед письмо от брата получил. От младшего. В солдатах какой. Далече пишет, загнали его. Сидит, дескать, на самом краю света и ноги с обрыва свесил. Вот там и сражаться будут.
— А я слыхал, что вроде нет края света. Искали-искали, но так и не нашли.
— Всему и край и конец есть.
— Да как же он добрался до него? До самого краешка-то?
— Аймет да не доберется? Мальцом был когда, все деревья в деревне облазил. Цепче кошки. Ну и начальство, знамо дело, подгоняло. Этаким манером и к самому черту на рога залезешь...
Появились Имед, Сянат и Элендей.
К сторожу взъерошенным петушком подскочил староста:
— Ты сходку объявил?
— Я.
— А кто велел тебе? По какому такому полному праву? А?
— Узнаешь сейчас по какому. Не хорохорься зря.
— Почему не известил меня первым?
— Виноваты мы, прости нас, почтенный глава нашей деревни, Элюка Петяныч, — насмешливо поклонился Имед. — Будь милостив, не наказывай нас. Ведь почитаем мы тебя, бережем. Не решились потревожить твой барский сон, пусть, мол, поспит, отдохнет после трудов праведных. Да и зубки у тебя побаливают. Вот и сейчас за щеку держишься.
Кругом засмеялись.
При упоминании о зубах Элюка по привычке скорчил страдальческую гримасу, застонал:
— Молчи, молчи! Еще пуще сверлить стало. Весь день теперь покоя не дадут.
— И поделом тебе, дармоеду! Староста, а не знаешь, что в деревне творится.
— Не учи. Не тобой на эту должность поставлен. Я еще разберусь во всем. Плохо вам будет!
— Не пузырься. Лопнешь.
Элюка ухватился и за вторую щеку.
Имед с Элендеем подошли к Эбсэлему.
— Говорят, не вернулись еще. У слуг узнавали.
Народ все прибывал. Становилось шумней.
Со стороны Какерлей показались повозки. Первым их заметил остроглазый Шингель.
— Кто это?
— Ишь, как гонят!
— А народу-то сколько!
Повозки катились с горки прямо к деревне. Когда они въехали на луг, послышалась свадебная песня.
— Братцы! Свадьба едет!
— Ишь, как голосят!
— Народу-то сколько!
— А колокольчики, колокольчики-то заливаются!
— Чудно что-то! Из мижерского аула — а вдруг чувашская свадьба!
— И нельзя по обычаю играть сейчас свадьбу.
— Народ! Воры это! С краденой водой едут! Идите все к озеру! Быстрей! Пока они не вылили в него воду!
— Что украли?
— Воду!
— Зачем?
— Откуда? Кто?
Началась сумятица. Изо всех сил напрягая голос, чтобы пересилить гомон, Эбсэлем торопливо объяснил суть дела.
— Значит, сжечь нас хотят?
— Не дадим!
— У-у! Проклятые!
— Самих спалим живьем!
— Будя! Помудровали! Чего только не творили, а мы расплачивайся? А ну давай, ребята!
— В озеро их, иродов! В озеро!
Толпа с яростными криками двинулась навстречу подъезжающим. В это время передний тарантас остановился у озера. Лысый кучер, увидев бегущих людей, в смятении бросил вожжи, подбежал к остановившейся рядом телеге и вместе со своими товарищами начал сгружать с нее бочку. Наконец им удалось свалить ее на землю. Уперлись в ее вздутый бок, толкнули все разом, и она медленно покатилась к озеру. Но у самого обрыва бочка натолкнулась на ствол березки, раза два качнулась и замерла. Лысый человек подскочил к ней, начал толкать. Тоненькое деревце согнулось, оно вот-вот должно было сломаться и дать дорогу бочке.
— Каньдюк! — узнал кто-то.
— У-у-у! — надрывным зловещим эхом откликнулась толпа.
Подбежавший первым Савандей рванул Каньдюка за плечи:
— Ты что это делаешь, бабай?
Тот забрыкался, пытаясь дотянуться ногами до бочки. К бочке подскочил Имед, пригнулся, двинул плечом — она легко откатилась от берега. Потом подбежал к бесновавшемуся Каньдюку.
С тарантаса донесся глухой стон.
— Тухтар! Это ты! — Элендей вытащил из его рта кляп, начал торопливо развязывать впившиеся в тело веревки.
— Видишь, что наделали, сват!
— Расплатимся! Сторицей!
Каньдюк, ежась под взглядами подступавших к нему людей, сгорбившись, пятился к берегу. Страх придавал ему силы. Имед еле удерживал трясущегося, как в лихорадке, старика.
— Что вы? Что вы, братцы? Разве можно так? — заикался Каньдюк.
— А с нами так можно? — спросил Савандей. — Хочешь, чтобы в деревне черный столб поставили? Да?
— Братей Савандей! Земляки! — закрутил лысой головой Каньдюк, как змея, которой наступили на хвост. — Иль не для вас стараюсь? А-а? Староста! А ты чего же молчишь? Прикажи!
— Ой! Моготы никакой нет! — застонал, уткнув лицо в ладони, Элюка и юркнул за чью-то спину.
Не собирались помочь Каньдюку и его сподвижники. Сгрудившись в сторонке, как овцы в непогоду, они молчали. Думали об одном — как бы самим спастись от расправы.
Вконец отчаявшийся Каньдюк рванулся, задергался, замахал руками и ногами.
На Каньдюка грудью надвинулся Элендей.
— Ну, бабай, значит, водички захотел? — сказал он. — Понятное дело, жарко сейчас. Ишь, как плешь-то твоя вспотела! Наплясался на свадьбе, уморился. Освежиться надо. Посторонись-ка, Имед, — и Элендей толкнул Каньдюка в воду.
Толпа захохотала, заулюкала.
— Искупайся сперва. Потом поговорим. На свежую голову.
— Элендей! — крикнул кто-то. — Что же ты его одного просвежаешь? Нямась тоже ведь взопрел. Нелегко с таким брюхом на свадьбе плясать!
— Не сомневайтесь, братцы, — хохотнул Элендей. — У меня память хорошая и про сынка не забуду. Всему семейству удовольствие сделаю.
Толпа одобрительно загудела.
Нямась растолкал своих приспешников, пустился бежать. Его дружки бросились врассыпную. Парни бросились в погоню. Нямася догнал Тухтар:
— Не уйдешь!
Жирная спина лавочника дернулась под ударом черной блестящей нагайки. Он взвизгнул, ткнулся носом в траву. Подбежал Элендей, поднял его за ворот и поволок к озеру. Молодой Каньдюк попытался сопротивляться, замахнулся нагайкой, но она сразу же очутилась в руке Элендея. С шумом взметнулись брызги. Нямась забарахтался рядом с отцом.
Элендей протянул Тухтару отнятую нагайку:
— Не поленись, браток! Помой их как следует. Много грязи на них. Соскреби получше. В две руки. Мочалки у тебя хорошие.
Тухтар спустился в воду, подошел к Нямасю.
— Ныряй!
Нямась метнулся в сторону. Тухтар ударил его сразу двумя нагайками, и он плюхнулся в воду.
— Ого-го!
— Как жаба!
— Еще, Тухтар! Наддай пару!
— С оттяжечкой, с оттяжечкой!
— Не ленись!
Как только голова Нямася показывалась из воды, ее сразу же встречал удар нагайки. Нямась захлебывался, судорожно ловил воздух перекошенным ртом, хрипел.
— Ныряй! Ныряй! Плохо! Плохо!
Тухтар подошел к Каньдюку:
— Давай-ка ты теперь берись за дело. Покажи сынку, как нужно нырять. Поучи его.
— Братцы! Убьет ведь! Сумасшедший он! Что же вы смотрите?
— Ныряй, умник! У-у, змей!
Черной молнией сверкнула нагайка, и Каньдюк с бульканьем погрузился в воду. Над волнами вздулся пузырь бордовой рубахи.
Теперь работы прибавилось, и Тухтар едва успевал поворачиваться.
— Молоти! Молоти! — беспрестанно надрывался кто-то густым басом. Ему вдохновенно вторили другие...
— Остановись, Тухтар! — послышался голос Эбсэлема. — Хватит!
— Чего там хватит! Лупи, Тухтар!
— Давай! У тебя свои счеты!
— Про запас вложи!
— Не помрут! Мы больше терпели!
Старика больше Тухтар не тронул, но Нямасю добавил щедро, от всей души.
— Выходи, Тухтар! — позвал Имед.
Когда Тухтар выбрался на берег, он увидел рядом с Элендеем Палюка, Мишу и его сестру Аню. Забросил в озеро нагайки.
Палюку сказал:
— Не буду больше чечевицей!
— Какой чечевицей? — удивленно переспросил Палюк.
— Придорожной, которую всякий топчет!
— А-а! Вот ты о чем! Напугал ты меня. Я уж подумал, что ты того... — улыбнувшись, Палюк покрутил пальцем у своего виска. — А чечевицей не будь. Правильно. Орлом станешь. Знаю.
Вечером Тухтар почувствовал себя очень плохо, его бросало то в жар, то в холод.
Палюк внимательно осмотрел его, выслушал, выстукал, но ничего опасного не нашел.
— Просто перенервничал ты, парень, переволновался. Отдохнуть тебе надо хорошенько, позабыть все передряги. Возьму тебя с собой.
Ночью Палюк, Тухтар и Аня уехали в Симбирск.
А рано утром в Утламыш на тройке прикатил урядник. Около него крутились двое, одетые по-городскому, юркие, с цепкими глазами.