ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ПОДГОТОВКА К БОЮ

Человечество за свою долгую историю перепробовало множество методов преодоления чувства страха, возникающего у большинства людей перед боем и сопровождающего многих из них в процессе схватки. Например, прусский король Фридрих Второй (царствовал в 1786—1797 гг.) заявлял, что «солдат должен бояться палки фельдфебеля больше, чем вражеской пули»! На языке науки его рекомендация означает выработку привычки действовать нужным образом независимо от того, что творится в душе. Может быть, сердце уходит в пятки, но человек получил приказ (или сам себе приказал) и ринулся в бой.

Известно также, что люди совершали и совершают чудеса героизма из ненависти к врагу, благодаря пониманию своего долга перед родиной (или перед семьей, кланом, партией, друзьями). Однако все методы такого рода не решают главной проблемы: чувство страха никуда не уходит, просто человек его преодолевает сознательным усилием воли.

К числу именно психологических методов следует отнести, прежде всего, прием наркотических препаратов. Так, знаменитые берсерки (см. статью) принимали перед битвой настойку мухомора. В результате у них полностью исчезал страх, возникала неистовая ярость, обострялись реакции, возрастала мышечная сила. В нынешнюю эпоху этот метод нередко используют бойцы спецподразделений и секретные агенты, действующие в одиночку в сложной ситуации.

Следующий метод состоит в том, что все внимание бойца сосредоточено на процессе действия. При этом сознание не привязано к возможным результатам и последствиям, как положительным, так и негативным. Его оценочная функция как бы отключена, работают только механизмы ориентации в пространстве, восприятия противника, управления движениями, причем работают они в автоматическом режиме. Противник для бойца, полностью погруженного, в действие, не более, чем оживший манекен, стимулирующий необходимые двигательные реакции. Поэтому он абсолютно спокоен, раскован, действует решительно и последовательно. Подобный алгоритм действий становится возможен благодаря самопрограммированию, но только при условии наработки соответствующих стереотипов поведения на многочисленных тренировках (спарринги, работа на тренажерах).

Третий метод — это вхождение в образ. Он широко использовался и используется в так называемых «звериных стилях» ушу (см. статью), в нин-дзюцу, в некоторых индийских школах. Суть метода в том, что человек внушает сам себе посредством определенных процедур (либо это делает его наставник) будто он стал кем-то другим. Например, хищным зверем, являющимся тотемом его рода, или существом божественного происхождения. Собственная психика полностью подчиняется этому существу (а фактически, некой модели собственного сознания), которое полностью берет на себя управление поведением данного субъекта во время схватки.

Еще один метод связан с религиозным экстазом самопожертвования. Примером достижения подобного состояния могут служить смертники-террористы в Иране, Ираке, Палестине, Ливане, Индии и других странах. Существенно то, что все они являются глубоко верующими людьми. В ' частности, они искренне убеждены, что существует «жизнь после смерти», что они окажутся в раю, где будут наслаждаться вечным блаженством в награду за свой подвиг.

Наконец, существует метод обретения невозмутимости духа. Его культивируют даосы, чань и дзэн-буддисты. Невовлеченность в переживания позволяет им сохранять стабильное состояние психики в любых экстремальных условиях. Боец, находящийся в подобном состоянии, реагирует на события целостно и спонтанно, действует молниеносно. Здесь сознание и бессознательная сферы интегрированы в единое целое, вследствие чего эмоции не могут влиять на поведение. Однако дойти до подобного результата удается немногим, и то лишь через несколько лет ежедневных психофизических упражнений.

Таким образом, наиболее приемлемыми для большинства практиков являются — в принципе — второй и третий способы из числа названных.

 

 

МЕДИТАЦИЯ В БОЕВЫХ ИСКУССТВАХ

1. Общая теория

Так и то, что на Востоке понимают под понятием «медитация», способен, и более того, умеет делать каждый человек, независимо от его религиозной принадлежности.

Термин «медитация» впервые был применен к восточным психотехникам отцами-иезуитами, попавшими на Восток и столкнувшимися там с практикой Дхъяны или Чань. Имея широко разработанную практику умственных упражнений (meditatio — лат. «размышление»), канонизированных преподобным Игнатием Лойолой, они сочли восточную практику чем-то схожей с католической схоластикой. Впоследствии оказалось, что здесь больше различий, чем сходства, однако привычка употреблять слово «медитация» сохранилась до сих пор.

На Востоке-«дхъяна» означает не что иное, как «готовность», «внимание», «осознавание», но в отличие от западного термина имеет гораздо более Широкий смысл. Дхъяна может присутствовать в любой деятельности. Ее часто определяют еще как «созерцание». Но, учитывая сложившиеся привычки, мы в дальнейшем будем использовать термин «медитация».

Итак, медитация — это состояние полного внимания к малейшему сигналу и вместе с этим способность восприятия каждого такого сигнала одновременно с другими. Состояние медитации подразумевает также возможность одновременной обработки поступающих данных и постоянной коррекции программы действий в соответствии с ними.

В любом виде деятельности необходимо понимание сути происходящего, четкий расчет и максимальное управление процессом, а также высокая чувствительность к возникновению любых возможных нарушений и вмешательств, полная готовность на них отреагировать. Эти качества необходимы как в рукопашном бое, так и в ловле рыбы или игре в теннис.

Любой процесс осуществляется посредством превращения каких-либо энергий. Кинетической энергии мяча и ракетки, импульса распрямляющейся ноги и т.д. Так, тонкая и чувствительная рапира при усилии всего 500 грамм пронзает насквозь свиную тушу, пробивая при этом лопатку. А более мощную дубину такое усилие даже не сдвинет с места. Так же точно сокрушительный размашной свинг боксера-тяжеловеса можно поставить рядом с молниеносным и точным тычком пальца тщедушного старика-ушуиста. Разрушительный эффект, производимый этими действиями, будет абсолютно разным, но конечный результат — победа — один и тот же.

Разные формы воздействия требуют разных затрат энергии, связанных, прежде всего, с перемещением разного количества массы. Здесь существует забавный парадокс: с точки зрения силы выгоднее задействовать большую массу, но чем она больше, тем труднее ею управлять в процессе ее движения. Многие стремятся нарабатывать скорость и силу, — но при этом признают, что важна не скорость, как таковая, а реакция. «Как же наработать скорость реакции?» — звучит один .и тот же наболевший вопрос. Самое смешное, что ее и не надо нарабатывать. Реактивность человека поистине фантастична. Максимальная частота . прохождения нервного импульса равна 55 импульсов в секунду — это частота слияния мельканий. Хватит? Глаз реагирует на количество света в 5—6 фотонов, палец ощущает вес в десятые доли грамма.

Почему же, обладая такой чувствительностью, мы не успеваем вовремя прореагировать на атаку противника, скорость которой в десятки раз ниже той, которую мы способны воспринять? — Потому, что задав двигательную программу телу, не успеваем ее изменить в необходимые для ответной реакции сроки. Чем большее количество массы «запущено» в удар, или другое движение, тем труднее будет изменить направление ее полета. Это значит, что для быстрой реакции необходимо, чтобы ударная масса была как можно меньшей. Чем легче управлять — рапирой или дубиной?

Любители «врезать» посильнее могут сказать, что быстрый удар не нуждается в корректировке, и если большая масса будет лететь с большой скоростью, то это само по себе гарантирует нужный эффект.

Сравним, однако, время, за которое набирает скорость эта «дубина», со временем, необходимым для рапиры. Очевидно, что меньшая масса разгоняется быстрее, т.к. обладает меньшей инерцией. Следовательно, При одновременном старте дубина опоздает нанести свой удар, а рапира достигнет цели.

Далее, время торможения или изменения траектории большой и малой масс также несравнимы. Из этого всего следует вывод, что пока будет длиться один удар дубины, рапира может совершить несколько атак, причем в самых разных направлениях. Кто-нибудь может сказать, что рапира, несмотря на свою эффективность в атаке, вряд ли сможет остановить удар дубины, которая, таким образом, все равно достигнет цели. На это следует вопрос — а зачем его останавливать?

Здесь огромную роль играет соотношение веса оружия, т.е. двигающейся ударной массы и опоры, т.е. массы, остающейся в покое, чтобы обеспечить необходимое движение.

Если опорная масса сопоставима с ударной, то мы имеем дело с двумя центрами масс, дающими общий центр тяжести, который в процессе движения существенно отклоняется от первоначального положения. Это движение управляемо только в том случае, если суммарный центр тяжести не выходит за пределы опорной базы, которая по этой причине должна быть достаточно широкой.

Т.е. при работе тяжелым оружием мы должны принимать широкую стойку, тем самым существенно снижая свои двигательные возможности. В этой ситуации мы вынуждены для защиты использовать опять-таки сильно инертные формы-подставки, сходные с базовыми блоками каратэ, полагаясь на то, что кинетическая энергия ударной массы будет поглощена полностью инертной массой «подставки»; таким образом, мы принимаем удар дубины, подставляя под него такую же дубину. Это вовсе не самый лучший способ защиты — просто мы не можем отреагировать иначе.

Человек с рапирой не столь скован своим оружием — он может нанести молниеносный упреждающий укол, и тогда дубина просто не закончит свой разгон; он также может уйти с линии атаки и спокойно проткнуть врага, прежде чем тот управится со своим оружием. Так легко двигаться он может потому, что ему практически не мешают перемещения суммарного центра тяжести, какие бы манипуляции он ни совершал своим легким оружием. Защитой здесь будет высокая маневренность и скорость перемещения.

Подводя итог этому «поединку», мы можем отметить, что при равных физических данных рапирист куда более реактивен, и, следовательно, куда более эффективен, чем незадачливый поклонник дубины.

Каким образом это касается медитации? — Все очень просто. Медитация, как состояние полного внимания, в котором находится ум, лишенный своего обычного пережевывания собственных мыслей, образов и настроений, дает нам возможность реагировать на самые слабые сигналы, поступающие в мозг от мельчайших частей нашего тела. Раньше они попросту терялись в постоянном мельтешения «мыслительного процесса». Еще один парадокс — не обращая внимания на свой внутренний мир, человек тем самым оказывался так глубоко погруженным в него, что практически не в состоянии вовремя и правильно реагировать на мир внешний. Теперь же, обратившись «внутрь», как многие и понимают медитацию, он впервые получает возможность полностью видеть, слышать и чувствовать окружающее и, конечно, прежде всего, самого себя, собственное тело, его состояние и возможности.

Через преграду мысленного шума — как в ту, так и в другую сторону — могут пробиться только очень мощные сигналы, сравнимые с пресловутым ударом дубины. Поэтому большинство людей, находящихся в омраченном состоянии сознания, могут пользоваться только большими, заметными для них величинами. Так в букваре используются большие буквы, чтобы дети могли их распознать. Так и в современных единоборствах применяются широкие, размашистые движения, которые хорошо видны и понятны зрителям даже на галерке.

Человек, не стремящийся развивать способности восприятия, тем самым лишает себя возможности прогрессировать в развитии своих двигательных возможностей. Дело в том, что здесь не идет речь о простом количественном наращивании разных, не зависящих друг от друга движений — развитие возможно лишь на основании уже освоенных форм: так десять домиков, стоящих рядом, не равны одному десятиэтажному дому. Такое сравнение не случайно: сложное движение представляет собой многоступенчатый процесс, где задействована цепь ударных масс, одновременно являющихся опорными массами. Движение развивается не поэтапно, а «поэтажно», т.е. не является ни последовательно выполненными его элементами, ни простой их суммой.

Каждый этаж движения живет самостоятельно, но при этом опирается на другие, более низкие этажи. Такой принцип построения движения дает возможность выполнять быстрые, не скованные друг другом движения одновременно, гарантируя полное вложение силы на любой точке их траектории.

Естественно, для овладения искусством взаимосвязанности движений мы должны уметь рассеивать свое внимание заранее, не концентрируя его ни на чем, и оставаться при этом в состоянии чуткого восприятия, чтобы успеть среагировать на малейший сигнал, поступивший от любого звена нашего тела.

Удержание нескольких центров сознания — обязательное условие успешного ведения боя, поскольку это дает нам возможность не только изменять траекторию своего движения, переходить с приема на прием, но и учитывать движения противников, «успевать не спеша», встречать каждую атаку так, как будто мы к ней готовились заранее.

Хороший мастер гордится тем, что его можно фотографировать в любой момент, — его движения неизменны и безупречны, — все равно, выполняет ли он ката или ведет поединок. Не многие чемпионы спортивных единоборств могут похвастаться этим. Те же, кто может, обязательно практиковали медитацию.

Энергия, о которой все так много говорят, прежде всего является именно функцией внимания, активным осознанием, активным контролем своего тела в процессе выполнения какого-либо действия. Чем большим уровнем энергии мы обладаем, тем обширнее сфера контроля нашего сознания и тем легче поддерживать этот контроль.

2. Медитация в движении и покое

Начальным этапом обучения в любой школе является статическая и динамическая медитация. Одной лишь мышечной тренировки недостаточно, чтобы сделать из человека бойца — упор на физические упражнения дает в итоге лишь самоходную макивару.

Внешне человек выглядит, как движущийся костяной каркас, стянутый мышцами и перевитый нервами. Но это все равно, что сказать, что «Война и мир» — пачка бумажных листов, переплетенных между собой и испачканных брызгами черной краски. Сущностью романа является его содержание, так же, как сущностью, отличающей гения Леонардо да Винчи от простака Тартарена, является СОЗНАНИЕ.

Сознание — это наша внутренняя природа. Его тоже можно Представить похожим на тело — недаром говорят, что человек зачастую снаружи таков, как и внутри. Давайте сейчас рассмотрим сознание с этой точки зрения и обсудим методы его тренировки-медитации.

Если вы спросите у человека — каждого встречного — что такое его сознание, он не задумываясь скажет: «Ум!» Ум лезет на первый план, беззастенчиво отпихивая всех остальных, и, естественно, объявляет себя единственным «законным представителем» всего сознания. На самом же деле ум, интеллект — это только рот нашего сознания.

Интеллект — «рот». Логика — «язык», способность к анализу — «зубы», память — «желудок», способность забывать — гм... «прямая кишка».

Как должна функционировать такая система? — Известно как — откусывать, жевать, поглощать, усваивать и отбрасывать. Все должно идти туда и ничего назад, тогда хозяин этого «тракта» будет здоров и доволен.

Как «ест» сознание «нормального» человека? — прежде всего, во рту у него все время находятся какие-то полу переваренные остатки, которые он называет «принципами» и «идеями». Более того, извне поступает все новая и новая «пища» — впечатления (информация + эмоциональный заряд). Они перемешиваются с содержимым «рта», переполняют его и вываливаются наружу, портя аппетит окружающим. В довершение всего измученный «желудок» периодически выбрасывает наружу свое содержимое, так как часть пищи попадает в него вовсе не прожеванной, а другая часть, принятая за пищу ошалевшим «языком», оказывается просто мусором. Несчастное сознание остается вечно голодным, постоянно пытается есть — но опять и опять хватает «ртом» собственную «рвоту». Беспорядок усугубляется тем, что больной «желудок» страдает еще и совершенно неуправляемым «поносом» забывчивости...

Именно так и живет почти всю свою жизнь обычный человек и еще пытается гордиться «вечным голодом пытливого ума». Почти ничто пережитое им не идет на пользу. Мало никто, всячески терзая свое сознание, не удосужился натренировать его работать правильно.

Многие, говоря о медитации, подразумевают некий умственый наркотик, который облегчит страдания больного сознания. Другие, более близкие к реальной практике, принимают за медитацию предшествующую ей стадию концентрации, и изнуряют себя тупым бормотанием мантр и заклинаний. Знайте — это не медитация. Это только способ подойти к медитации.

Нашему сознания нужны не наркотики, дающие возможность безболезненной смерти. Ему необходимо лечение. Медитация в быту — это уже не лечение, это здоровая жизнь с правильным питанием. Динамическая медитация — это правильная диета, статическая — лечебное голодание. Концентрация на мантрах здесь выступает как прием таблеток и микстур, но, согласитесь, нельзя же питаться таблетками?

Итак, перейдем непосредственно к рецептам:

Самое простое и доступное средство — сделать «пищу» менее острой и более однообразной. Перестаньте читать газеты — их стоит просматривать лишь изредка, в поисках необходимой рабочей информации.— кстати, вы сразу увидите, насколько ее там мало. Не смотрите телевизор — смотрите КОНКРЕТНЫЕ фильмы. Увидите, что это не смертельно, зато сколько появится времени!

Потом перейдем к «диете»: концентрация может быть непроизвольной и сознательной. Первый вариант проще — мы просто прячем подальше все вредное. Не общайтесь с лишними людьми. Не разговаривайте просто так. Молчите. Говорите только на определенные темы, создайте себе определенное окружение — будто вы хотите бросить курить. Мысли, появляющиеся в вашем сознании, направляйте на то, что вы хотите вылечить его от болезни интеллекта. Сам по себе он несомненно необходим — но какой?

Далее переходим к дыханию. Пойте. Как можно чаще и громче. Желательно, чтобы содержание песен было стимулирующим ваше стремление на пути к здоровью. Если вы поклоняетесь Всемогущему Богу — пойте молитвы. Если вы буддист — пойте. Если вы атеист — пойте старинные песни. Пение делает ваше дыхание размеренным, вибрации музыки наполняют вас, очищая тело и сознание от застоявшихся отходов, ваш ум получает должное устремление — ум, тело, дух сливаются воедино — вот и достигнута непроизвольная концентрация!

Повторение заклинаний, заговоров и мантр — следующий шаг. Они тоже дают определенный ритм дыхания, но уже удерживаются вполне сознательно. Это укрепляет новорожденное единство дух — ум — тело (которое, кстати, и есть воля). Следующей ступенью будет не произнесение слов, а «слышание» их в шумах, окружающих вас, например, в том же дыхании. Потом попытайтесь концентрироваться на естественности дыхания. Это очень важный рубеж — здесь ваше устремление должно потерять конкретную форму. К этому времени весь склад вашей жизни должен обеспечить верный курс.

Вы выходите за пределы тела! Начните с осязания и координации движений. Концентрируйтесь на них — это и есть углубление в суть движения. Далее, шаг за шагом вы не должны забывать предыдущие — они должны оставаться с вами всегда, но не требовать к себе внимания, а просто быть рядом — это и будет медитацией на них. Преодолевая очередную ступень, вы просто расширяете область своей медитации, одновременно с ее углублением. Медитация должна быть всеобъемлющей, тотальной, иначе цель ее не будет достигнута. Итак, вы осознали, что вы сидите. А вот вы двигаетесь. А вот уже двигаете одновременно рукой и ногой. А вот вы танцуете. Танец — это песня тела, здесь те же законы.

Танцуйте больше. Танцуйте свою работу, свою походку, свои жесты! Научитесь наполнять собой мир. А потом дайте миру наполнить вас. Остановитесь. Наблюдайте. Теперь вы можете учиться. Вы достаточно здоровы, чтобы понемногу начинать «есть».

Это — медитация. Расширяйте и совершенствуйте ее до тех пор, пока она не будет занимать 24 часа в сутки. Только тогда ваше «лечение» будет закончено.

3. Статическая медитация

В традиционных боевых школах используется поза лотоса или поза «на коленях». Но, учитывая наставления куда более опытных в этом деле индийских йогов, можно сказать, что эти позы далеко не единственные, ведь Шива передал им 8 400000 асан. То есть, практически любая поза тела годится для медитации — Патанджали предупреждает лишь, что вам в ней должно быть удобно.

Начнем с позы «лягушки» — она очень удобна, годится и для новичка и для мастера. Сядьте на пол, соединив подошва к подошве И подтянув их к себе. Колени «развалены» в стороны, ноги расслаблены. Подсуньте руки под колени чуть выше щиколоток, ладонями вниз — теперь они плотно прижаты к полу, и, несмотря на то, что тело полностью расслаблено, они не дают ему упасть на спину.

Сперва — медитация (вернее, концентрация) на дыхании. Медленно вдыхайте воздух через нос, как бы вдыхая тонкий, невыразимо прекрасный аромат. Постепенно легкие наполняются до отказа, и струйка воздуха медленно иссякает, хотя вы стремитесь вдохнуть еще, — это дает непроизвольную задержку дыхания. Потом, убедившись, что вдохнуть больше нельзя, с облегчением дайте воздуху вырваться из вас — как будто вы переводите дух после тяжелой работы. Воздух должен выйти естественно, под тяжестью вашей расслабленной грудной клетки. Сбросив воздух сидите тихо: ведь вдыхать вам сейчас совсем не обязательно. Да и не хочется. Захочется — повторите весь цикл, ловя наслаждение от этого процесса. Постепенно ваши вдохи станут почти незаметными, выдохи — неуловимыми, и вам самим будет казаться, что дышать вам вообще не надо. В этот момент мысли, которые очень тесно связаны с дыханием, тоже останавливаются — тело наполняют приятный покой и тишина.

А вот теперь можно медитировать на стихии: представьте себе горное озеро. До мельчайших ощущений и подробностей. Огонь в уютном камине — теплый и яркий. Высокий солнечный утес над морем. Добейтесь эффекта присутствия. Никуда не спешите — просто отдыхайте. Пусть вам это понравится — тогда можно будет говорить и о пользе.

4. Медитации-состояния

Чтобы ответить на вопрос, как медитация может помочь в бою, я приведу здесь пример техники динамической медитации на СОСТОЯНИИ.

Мы можем не думать. Мы можем не медитировать. Мы можем просто не существовать, но все это будут наши состояния. Мы не можем не находится в состоянии, но обычно они навязываются нам извне людьми и обстоятельствами. Если вы научитесь произвольно вызывать у себя какое-то состояние, то тем самым вы приобретете власть над обстоятельствами и над теми, кто их создает.

Чтобы быть в состоянии драться, вы должны уметь приводить себя по крайней мере в состояние боя. Всем известные «звериные» стили кун-фу базируются именно на этом, а не на технических премудростях. Их базой является классика шао-линь-цюань, а вот наполнением...

Боец стиля «обезьяны» вступает в бой и... исчезает. Его нет в бою. Он наблюдает его со стороны, как будто смотрит фильм. Вместо него в его теле действует искусственно созданный боевой «автопилот» — псевдоличность, этакий боевой монстр, сконструированный на основе повадок непоседливого животного. Не человек проводит захват — это «обезьяна рвет фрукты», нет удара — просто мартышке захотелось схватить банан. Выглядит это почти несерьезно, да, почти, — если не считать того, что роль банана выполняет, к примеру, селезенка противника, а то, что она находится в его животе... ну что ж, «непоседа» просто его не заметила.

Такой автопилот не знает ни страха, ни ярости — это все «сэкономилось» при его строительстве. Он знает только одно — быть обезьяной, — и он останется ею, пока не погибнет, или пока не вернется «хозяин»: ведь страх смерти в него тоже не закладывали.

 

САМОКОНТРОЛЬ И ДУХОВНАЯ ДИСЦИПЛИНА

Вкратце мы уже говорили о и популярности дзэн-буддизма среди самураев в период после тринадцатого столетия, и о самых явных и очевидных причинах этой популярности. Теперь настало время более пристально рассмотреть те идеологические и эмоциональные причины, что обусловили привлекательность дзэн для воина. Напомним еще раз и подчеркнем, что в начале эпохи самураев, в период Камакура, воин, как правило, с пренебрежением относился ко всякой учености и «цивилизованности». Он предпочитал оставаться воинственным, верным древним идеалам «дикарем». Многие рядовые самураи в то время были малограмотными. Конечно, мальчики получали какие-то знания об основных конфуцианских канонах (нередко в чисто пуританско-нравоучитель-ной форме), но уже с юношеского возраста все их внимание было отдано овладению боевыми искусствами. В пятнадцать-шестнадцать лет самурай шел в свою первую битву.

Можно смело утверждать, что в ту пору ни трудновоспринимаемый скриптурализм, ни утонченный церемониал традиций Тэндай и Сингон почти ничего не говорил «ни уму, ни сердцу» самурая. Ведь в начале эпохи самураев большинство воинов просто не имело необходимого для восприятия философии этих школ уровня образования. Лишь много позднее идеи Тэндай и Сингон удостоились внимательного изучения. Казалось бы: зачем воину, чье главное предназначение — в любой момент быть готовым к смерти, такая религия? Но, как мы помним, некоторые герои «Хэйкэ моногатари» в свой последний час обращались к будде Амитабхе, великому сострадательному будде, который спасает все живые существа, несмотря на их грехи и кровавые злодеяния. Возможно, что амидизм и являлся некоей «субверой» самураев, особенно после того, как Хонэн (1133—1212) выдвинул тезис о достаточности искреннего повторения нэмбуцу (Наму Амида Буцу) для возрождения в Западном Раю — Чистой Земле будды Амитабхи — даже самого последнего грешника.

Кроме того, была еще и своя, «национальная» японская религия, позднее получившая известность как синто (Путь богов), божеств которой буддизм воспринял и включил в свой пантеон. Взывая во время сражения к синтоистским божествам, воин обретал покровительство и помощь ками. Ками также обеспечивали преемственность поколений и удостоверяли верность древним традициям. Но, несмотря на все это, именно дзэн стал главной религией самураев, а значит, он воздействовал на воина сильнее и давал ему больше, чем какое бы то ни было другое вероучение.

ДЗЭН: БУДДИЗМ ВОИНА

Быть может, японскому воину пришлись по душе и внутренне убранство дзэнского монастыря, и царившая в зале для медитации (бзэкоо) атмосфера, ведь они, как и вообще все, связанное с дзэн, были проникнуты духом простоты, свободы и естественности (естественность отличала также и синто, народную религию Японии). Дзэн-буддизму были в равной степени чужды и пышные декоративные образы Будды, и помпезные одеяния священнослужителей, и красиво расписанные стены и гобелены. В традиционном зале дзэндо могло находиться лишь изображение бодхисаттвы мудрости Манджушри. В остальном же это был самый обычный зал, вдоль стен которого располагались возвышения. Пространство — если судить по современным дзэндо — делилось на прямоугольники циновками-татами, каждая из которых служила ученику местом для медитации (а порой и постелью). В школе Риндзай-дзэн медитировавшие смотрели в пространство между возвышениями для медитации; а в школе Сото-дзэн — на противоположную стену. Скудная пища и долгие и изнурительные периоды медитации — вот то, что отличало дзэнский монастырь.

Жизнь в дзэнском монастыре была такой же суровой, как и обстановка. Каждый посвящаемый учился почитать и «бояться» двух людей. Во-первых, дзикидзицу, человека с палкой, который, словно тигр, крадущейся походкой двигался туда и сюда между двумя рядами погруженных в медитацию, выискивая сонных, невнимательных или беспокойных, всегда готовый наказать нерадивого ученика своей палкой, похожей на рейку. Впрочем, это было не так уж больно или жестоко, как может показаться на первый взгляд. Порой медитировавший, у которого устали или занемели мышцы спины и шеи, сам просил, чтобы его ударили. Резкий удар по спинным мышцам (между позвоночником и лопаткой) мог причинить острую боль, но не оставлял следов и расслаблял мышцы. Само собой разумеется, что сидеть, скрестив ноги, для японцев средневековья никакого труда не составляло.

Второй человек, внушавший благоговейный трепет — это мастер медитации. Именно он должен был отдавать команды, а медитировавший, вне зависимости от своего ранга и положения — подчиняться. Если на службе самурай внимал приказаниям своего непосредственного командира, то в монастыре он исполнял приказания мастера (роси). Подобные отношения были понятны любому самураю. Время от времени мастер медитации проверял, насколько продвинулся ученик, предлагая ему «решить» или «ответить» на загадку коана. Во многих дзэнских источниках самых разных эпох мы читаем, с каким ужасом ученики, по крайней мере начинающие, воспринимали сие суровое испытание. Некоторых приходилось почти насильно заставлять участвовать в «диалоге», кто-то сразу улавливал суть, кто-то делал это с трудом. Порой от одного только проницательного взгляда наставника ученик терял дар речи. Другой же, спотыкаясь, пытался «ответить», но его прерывали, не успевал он произнести и нескольких слогов. Должен ли самурай был опасаться всего этого больше, чем монахи?

Мы не знаем точно, насколько часто прибегали к коанам мастера медитации, когда они имели дело с учениками-самураями. В конечном счете, коан призван помочь неопытному ученику достичь хоть какой-то степени просветления. Очевидно, что это не являлось первоочередной целью воина. Однако со временем появились и особые «воинские» коаны — дзэн в стремлении к совершенствованию духовной дисциплины не отказался от своих классических методов даже «ради» самураев. В любом случае, медитация и коан соответствовали духу воина в большей степени, чем чтение сутр, поиск визуализации Чистой Земли будды Амитабхи или утонченный церемониал школы Сингон.

Не могло не привлечь воинов и следующее, а именно — простота дзэнского подхода к фундаментальным положениям, который заметно контрастировал со сложным скриптурально-доктринальным подходом других направлений буддизма. Вот как сформулировал четыре основных «принципа» дзэн-буддизма (по традиции, завещанные еще Бодхидхармой) Судзуки:

Передача знания помимо канонических текстов;

Независимость от слов и знаков;

Прямая направленность к сердцу человека;

Постижение своей собственной природы, и обретение состояния будды.

Эта «программа» примечательна, пожалуй, не столько тем, о чем она говорит, сколько тем, о чем она умалчивает. Огромный свод сутр и комментариев к ним, а также их различные интерпретации оставляются в стороне как не имеющие большой ценности. Тем самым сфера религиозных интересов значительно сужается, ведь буддийские «священные тексты» необычайно многочисленны. Сначала появился палийский канон — сам по себе весьма объемный — со множеством комментариев и подкомментариев. Хотя, конечно, лишь ограниченное их количество дошло до Китая и Японии.

Затем, уже на исходе процветания буддизма в Северной Индии, сложился, а потом и значительно расширился в Китае, канон писаний Махаяны. Все эти сочинения претендовали на изложение слов самого Будды. К ним, в свою очередь, тоже были написаны разнообразные комментарии, претендовавшие уже на единственно правильное понимание учения Будды. Обычно каждая школа из этого великого множества текстов и интерпретаций выбирала несколько, которые и объявлялись священными и каноническими для данной школы. Например, школа Тэн-дай, теоретически признававшая все сохранившиеся сутры, на первое место ставила Сутру Лотоса, как выражающую для способных к пониманию высочайшую истину и говорящую обо всех, полностью обретших состояние будды, а не лишь о некоторых из них. Нитирэн также считал Сутру Лотоса самым достоверным текстом, но давал ей иное, по сравнению с Тэндай, толкование. А школа Чистой Земли выбрала в качестве канонических текстов три сутры, в которых говорится о величии сострадания и милосердия будды Амитабхи и прославляется Западный Рай — Чистая Земля, Дзэн же большей частью довольно-таки бесцеремонно обращался с классическими сутрами, вокруг которых многие буддийские школы так или иначе создавали свои религиозные институты (являвшиеся «воплощением» их авторитетности), и усердное копирование которых считалось великой заслугой. Если сутры и упоминались, то в весьма вольной, не буквальной интерпретации и с чисто «практическо-экзистенциальными» целями. А некоторые дзэнские наставники даже говорили порой, что в случае необходимости можно бросать сутры в огонь, чтобы согреться (хотя к подобным дзэнским «гиперболам» следует относиться крайне осторожно). А на растопку к священным текстам можно подбросить еще и деревянный образ самого Будды! (Чего стоит только одно дзэнское высказывание: «Встретишь Будду — убей Будду, встретишь патриарха — убей патриарха!») Таким образом дзэн пытался уберечься от неразберихи порой противоречащих друг другу сутр, их различных интерпретаций и соперничающих школ. Освобождаясь, он мог сосредоточиться на поиске духа, а не буквы, истины.

За подтверждением справедливости своего тезиса о «передаче знания помимо священных текстов» дзэн, тем не менее, обратился к включенному в один из священных текстов описанию взаимоотношений между историческим Буддой и его учеником Кашьяпой. Когда Будда показал своим последователям цветок — не говоря при этом ни слова — из множества учеников только Кашьяпа улыбнулся в ответ. Он понял смысл, не облеченный в слова. Дзэн интерпретирует этот случай (вряд ли имевший место в действительности) как первый пример передачи духовной сущности (истины Будды) от человека к человеку без помощи слов. Подобная передача «знания» не нуждается в ритуалах, писаниях, словах, обосновании или учении; это общение духа с духом. С данного эпизода дзэн ведет свою историю; Кашьяпа считается его первым патриархом. Конечно, все это не означает, что за многие столетия дзэн не создал свои институциональные структуры, свои ритуалы и церемонии. Но они всегда рассматривались только как внешние атрибуты внутренней Истины передачи духовного состояния от человека к человеку.

Духовная сущность, передаваемая от учителя к ученику, получила наименование «Печать Дхармы». Таким образом, первым от самого Будды Печать Дхармы получил Кашьяпа. С тех пор она передавалась из поколения в поколение. Каждый наставник искал по крайней мере одного преемника, которому он мог бы передать Печать Дхармы. (И поныне дзэнские монахи часто поют имена всех обладателей этой Печати, начиная с Кашьяпы.)

Получить Печать Дхармы можно было лишь через усиленное постижение священных текстов и доктрины, либо через совершение эзотерических ритуалов (как в школе Сингон), либо пробыв много лет учеником и слугой признанного наставника. Она обреталась через личный опыт и прозрение ученика, которое дзэн рассматривал как внезапное прозрение подлинной природы будды в себе самом. Затем начинался этап расширения и углубления этого прозрения {сатори, понимание), пока оно не охватывало «я» целиком и не овладевало всеми мыслями и действиями человека. И тогда человек обретал способность жить «из себя» вовне.

Конечно, первая реализация внутренней истинной природы не давала сразу же ученику права стать наставником (роси) и даже не свидетельствовала о его полном пробуждении, то есть о достижении состояния будды. Она была лишь началом, правда, очень важным началом, пути понимания подлинной внутренней природы Истины как опытной и экзистенциальной, а не интеллектуальной. От пробудившегося ученика потребуются еще годы и годы усилий, прежде чем он сможет достичь полного пробуждения и получит право наставлять других.

Необходимо подчеркнуть важность именно этого аспекта дзэн-буддизма для сознания самурая. Повторим: согласно дзэн, истина буддизма заключена не в сутрах, ритуалах или доктрине, которые в любом случае лежали за пределами интересов, да и способностей, большинства самураев. Дзэн утверждал, что истина и освобождение сокрыты в самом человеке, в его возможностях. Истина экзистенциальна, а не интеллектуальна; отыскать и реализовать ее можно лишь внутри, а не вовне. Эти положения дзэн вполне соответствовали духовному и эмоциональному миру самураев, их можно было связать с той жизнью, которую самураи вели. Ведь истина дзэн — не только теоретическая; ее можно использовать и реализовать на практике. Она освобождала человека и давала ему возможность действовать согласно его внутренним ощущениям относительно той или иной конкретной ситуации, а не руководствоваться лишь правилами, предписаниями и традиционной техникой ведения боя.

Постичь подлинный дух дзэн можно только рассматривая его в общем контексте восточного мировоззрения и философии. Фундаментальное отношения к человеку и его поведению ярко проявляется в символике инь-ян: круг (космос) поделен изогнутой линией на две части. Одна часть темная (инь), но в ней — маленький «глазок света»; другая часть светлая, и в ней, в свою очередь, темное пятно. Светлое и темное начало взаимопереходят друг в друга. В данной модели космической реальности два контрастирующих элемента находятся в состоянии непрерывного напряженного взаимодействия: инь — темное, пассивное начало, символизирующее Землю, и ян — светлое и активное, символизирующее Небо. Однако каждый элемент включает в себя и свою противоположность, а потому их «напряженность» не антагонистическая и разрушительная, но творческая. Их динамическое взаимопроникновение и создает мир, то есть порождает все вещи, в том числе человека и окружающую его среду.

Кроме того, существует еще и некий «центр», средоточие мира и спокойствия. Он хотя и не виден в диаграмме инь-ян, но имплицитно присутствует в кругообороте двух элементов. «Непоколебимая духовная основа», которую пытался обрести воин, строилась как раз вокруг этого центра. Считалось, что она находится в области брюшной полости (хара), о чем множество раз говорилось и в японских учебниках по военному искусству, и в даосских и дзэнских руководствах по медитации. Вот почему так рекомендовалось дышать не грудью, а «животом», то есть как можно более глубоко. Именно в этой части тела таится подлинное человеческое начало. И именно здесь в состоянии глубокой медитации человек переживает самого себя как органическую часть космоса и свое единство с ним. Только в медитации, нацеленной на хара, унаследованной дзэн от даосизма, человек в состоянии постичь на интуитивно-чувственном, а не на рациональном, уровне свое подлинное «я» и свое единство с космосом и ощутить «смысл» жизни. Этот внутренний центр — «запредельное, находящееся внутри» каждого, та сокрытая природа будды, которую китайский и японский буддизм так хотел довести до реализации и выраженности в каждом.

Наполненную спрятанным в подлинном центре человеческого естества «просветленную» жизнь невозможно ни постичь артикулированной мыслью, ни выразить артикулированной речью. Она обретается лишь спонтанным, внутренне-инстинктивным действием. Осознание центра-хара ведет человека к высшей духовной дисциплине и внутреннего самоконтроля. В то же время, оно является стержневым фактором, определяющим поведение человека в целом и воина в бою в частности. Дзэн, говоря об «указывании на сущность (читай: внутренне-инстинктивную сущность) человека», имеет в виду именно этот центр.

Но как же мог воин, пусть даже искушенный в боевых искусствах, прорваться через поверхностные слои обыденного сознания и обусловленной привычками менталь-ности к сокрытому центру «изначального я»? Как войти в Землю Обетованную подлинной свободы и силы? Дзэн, а особенно Риндзай-дзэн Эйсая, считал, что наилучший способ добиться этого — коан.

Тем не менее, одно дело — опыт пробуждения для буддийских святых и монахов, которые сделали собственное просветление целью всей своей жизни (а Хакуин — и приведение к просветлению остальных). А как же быть с воином, который тоже приходил в дзэнский монастырь, чтобы стать более совершенным, но совершенным воином? Хотел ли он также, как Букко и Хакуин, достичь полного пробуждения? Получали ли самураи точно такую же (в количественном и качественном отношении) медитацион-ную подготовку, как и будущие монахи? Конечно, нет. Хотя мы и располагаем сведениями о том, что некоторые самураи занимались медитацией в течение многих лет (естественно, с перерывами), абсолютное большинство их отдавало этому занятию значительно меньшее время и не помышляло о полном пробуждении.

КОАН ДЛЯ ВОИНА

Перевод китайских текстов и классических чаньских гунъаней (коанов) на японский язык часто сопровождался значительными трудностями (вспомним, что многие первые дзэнские наставники были китайскими монахами). Поэтому учителя, «работавшие» с воинами, должны были изыскивать какие-то новые способы донесения учения до новичков. Так возник особый тип коанов. Считалось, что они будут понятны и доступны воинам. Вот несколько из них.

«Как-то к учителю Ёдзану, наставнику Энкакудзи, пришел Рёдзан, практиковавший дзэн.

двадцать восьмому самурай по имени Наставник сказал:

"Представь, что ты, совершенно голый, принимаешь ванну. И вдруг тебя окружают сто врагов, закованных в доспехи, с луками и мечами. Как ты, встретишь их? Будешь ли ползать перед ними, моля о пощаде? Или же покажешь, что ты, настоящий воин, и погибнешь, сражаясь с ними? Или же человек Пути (дзэн) получит какую-то особую милость?" Рёдзан ответил: "Позвольте мне победить не сдаваясь и не сражаясь".

Вопрос: если тебя окружат толпы врагов, как победить их не сдаваясь и не сражаясь?»

«В первый день диспута о сутре Кэгон пришел священнослужитель Рёкан (из святилища Хатимана) и попросил Сэйдзана (дзэнский наставник Буккан)... объяснить ему, что значит четыре мира Дхармы.. Наставник сказал: "Чтобы объяснить четыре мира Дхармы, не нужно много говорить". Затем он налил чай в белую чашку, выпил его, а потом бросил чашку на пол прямо перед священнослужителем со словами:

"Вы поняли?" Тот ответил: "Благодаря вашему уроку я постиг сферу Принципа и События".

Вопрос: в чем заключается истина четырех миров Дхармы чайной чашки? Говори! Покажи четыре мира Дхармы в себе самом».

«Сакава Корэсада, прямой вассал семьи Уэсуги, вошел в главный зал Кэнтёдзи и вознес молитвы Дзидзо Тысячи Форм. Затем он спросил находившегося в зале монаха: "Из тысячи форм Дзидзо какая является самой первой?" Монах ответил: "В груди стоящего передо мной вассала таятся тысяча мыслей и десять тысяч образов. Какой из них самый первый?" Самурай молчал. Монах заговорил вновь:

"Самый первый Дзидзо из тысячи форм Дзидзо — это великий Будда, который всегда принимает тысячу форм". "И кто такой этот великий Будда?" — спросил воин. Внезапно монах схватил его за нос. Самурай мгновенно понял все.

Вопрос: какой же из тысячи мыслей и десяти тысяч образов является самым первым? Что понял Корэсада, когда монах дернул его за нос?»

По-видимому, реальность и истина проникнуты друг другом. Термины, используемые в этих и других «воинских коанах», были гораздо ближе личному опыту воина, чем классические китайские. Но цель использования коана оставалась той же самой: сломать ограничивающие и сдерживающие ментальность воина элементы сознания, элементы «здравого смысла» и «рациональности». Это относится и к практиковавшимся прежде методам использования оружия, остающимися пока еще на сознательно воспринимаемом и применяемом уровне, на уровне практического мастерства. Ведь главной целью обучения воина дзэнской медитации как раз и было открыть приобретенные им навыки для внутренних, подсознательных и инстинктивных сил его существа, тех сил, которые бессознательно управляют действием.

Но как же конкретно разрешение коана, пусть даже специально созданного для воина, способствовало более эффективному проявлению им его сокрытых качеств? Несомненно, что эффект этот не был прямым. Воин, решивший, к удовлетворению наставника, коан, не становился автоматически самым лучшим фехтовальщиком. Какое бы знание ни обрел Корэсада в тот момент, когда монах дернул его за нос, оно не улучшило сразу же его мастерства.

Дело в том, что сконцентрированность на коане — в дополнение к активным и продолжительным медитативным усилиям на протяжении всего процесса — позволяла сломать в сознании воина фиксированные понятия и статичные формулировки. Она вновь и вновь направляла внимание воина к его собственным внутренним ресурсам и способностям, к здесь-сейчас-и-внутри его тела-сознания, вне зависимости от занимаемого им положения и прошлых достижений. Ведь и Истина дзэн, и природа будды, и сама жизнь заключены в самом человеке. Главным в учении было здесь-и-сейчас, и именно за это священнослужитель благодарил наставника. Как сказал один учитель чиновнику из Ведомства сельского хозяйства: «Если вы не видите этого (единый закон для всех людей), посмотрите вниз на свои ноги: они уже тридцать лет как там!» (Леггетт). Воина, занимавшегося медитацией, с помощью коана побуждали заново посмотреть на себя и свое боевое искусство, с точки зрения здесь-и-сейчас, свободной от той строгой ограниченности обучением и восприятием, которая прежде обуславливала все его мироощущение.

Профессиональный воин не был пленником «интеллектуальных форм» культуры, как аристократия и знать, в равной степени чуждо ему и традиционно-статичное существование крестьянина. Он жил в мире, который требовал от него постоянной внутренней готовности, ибо в любой момент он мог столкнуться с необходимостью вступить в схватку. И по этой самой причине воин и в эмоциональном, и в интеллектуальном плане полностью подчинялся дисциплине, внутренней и внешней, неотъемлемой от того образа жизни, который он вел. Ведь если бы с ранней юности он не учился бы держать в руках меч, не учился бы владеть копьем и луком, как он смог бы выжить в бою, как сумел бы отразить неожиданное нападение врага? Профессиональное мастерство было его главным и поистине бесценным сокровищем, подлинной сущностью всего его существования как воина. И в то же время достоинства его могли оказаться слишком тяжелыми, тянущими на дно цепями.

Знаменитый дзэнский монах Такуан (1573-1645) стал советником и другом самого лучшего фехтовальщика своего времени Ягю Мунэнори, главы школы Ягю Синкагэ, и учителем двух сёгунов Токугава. Как-то сёгун попросил его написать дзэнское «руководство» для великих фехтовальщиков. Так появились три письма, озаглавленные «Тайное писание о непоколебимой мудрости». Два из них адресованы Мунэнори.

Такуан, как и Мусаси в «Книге пяти колец», говорит о гибкости ума и тела, хотя, оправдывая свое звание духовного наставника, преимущественное внимание он уделяет ментальному началу. Такуан хочет освободить воина от «фиксированности сознания», препятствующей максимальной реализации приобретенных ранее умений и навыков. Но он ничего не говорит о том, что для достижения поставленной им цели воину необходим коан. Подразумевал ли он, что великие фехтовальщики, советником и наставником которых он являлся, уже прошли этот этап, и дух их освободился? В любом случае, его интересует применение в искусстве фехтования дзэнских принципов спонтанности. Другими словами, Такуан подводил дзэнские принципы под те базовые установки сознания и сложившиеся стереотипы, что определяют физические качества, и рассматривал их как необходимые для всей жизни в целом.

Так, Такуан учил, что фехтовальщик не должен «помещать» (то есть сознательно закреплять) свое сознание — а, конкретно, внимание — в какой бы то ни было части тела, в том числе и в центральной области живота (хара). Кто-то сказал ему: «Я помещаю свое сознание под пуповиной и не позволяю ему блуждать. Поэтому я могу изменять свои действия в соответствии с намерениями противника». На что Такуан возразил: «Если помещать сознание под пуповиной и не позволять ему блуждать, ваше сознание будет поглощено мыслью об этом. Вы не сможете двигаться вперед и окажетесь в высшей степени несвободным ».

Тогда фехтовальщик спросил: «Где же, в таком случае, следует "помещать" сознание?» На это Такуан ответил, что если «закреплять» сознание в какой-либо части тела, обязательно станешь пленником этой самой части. Правильный метод состоит в том, чтобы нигде не закреплять сознание, и тогда «оно проникнет в каждую частицу вашего тела и распространится по всему телу целиком». Тогда и только тогда каждая часть тела будет надлежащим образом исполнять свои функции — естественно и инстинктивно. Такуан советовал: «Отбросьте в сторону мысли и различения, распространите сознание по всему телу, не задерживайте его ни там, ни здесь. А когда сознание "дойдет" до всех частей тела, оно реализует себя и будет действовать безошибочно».

Вот какой, по мнению Такуана, должна быть дзэнская дисциплина фехтовальщика. Дзэн, как духовная «гигиена» жизни в целом, последовательно противостоит жесткости и непреклонности, проявляют ли они себя в «санкционированных свыше» доктринах, верованиях и ритуалах, или в каких бы то ни было моделях поведения, мироощущении, образе мыслей. Ведь во всех этих формах проявляются не-буддийская духовная закрепощенность и сама смерть. Данная философия применима и к существованию вообще:

закрепощенность, неподвижность — это разрушение и гибель, подвижность же и гибкость — это жизнь. Дзэн, говорит Такуан, называет такое состояние «не-сознанием»:

«Не-сознание — то же самое, что и правильное сознание. Не-сознание не застывает и не фиксируется в одном месте... Оно не помещается нигде... Когда не-сознание хорошо развито, сознание не зацикливается ни на одной вещи и не имеет недостатка ни в чем. Оно подобно разливающейся реке и существует в самом себе. Оно возникает» в нужный момент и в должное время (что особенно важно для воина)».

Такуан иллюстрирует свое учение о гибкости и безос-тановочности, о применении практикующим дзэн воином техники «не-сознания» на примере конкретной ситуации, которая может произойти в ходе сражения:

«Предположим, вам противостоят десять человек, и каждый из них готов ударить вас мечом. Как только вы разобрались с одним, сразу же переключайтесь на другого, не позволяя сознанию "остановиться" на ком-либо. Как бы. быстро ни следовали удары, вы никому не оставите времени вмешаться. И тогда вы сможете успешно сражаться с каждым противником поодиночке. А это возможно только в том случае, если ваше сознание переходит с одного предмета на другой, не будучи чем-либо остановлено или захвачено. Если же сознание не перемещается, то в каком-нибудь промежутке между двумя поединками вы определенно пропустите удар».

Таким образом, гибкость действия-реакции не-сознания является отличительным качеством «решившего коан» и мастера-фехтовальщика, позволяющим довести промежуток между мыслью и ответным действием до ничтожно малой величины, такой, что «даже волос не проникнет», как говорит Такуан. Конечно, решение коана, как мы уже говорили, не повышает автоматически уровень мастерства воина. Но оно открывает ему новый и продуктивный путь к сфере инстинктивного действия «без мысли», которое не зависит от выношенного в сознании способа поведения и намеренного применения той или иной техники.

Такуан делает еще один шаг вперед в изображении фехтовалыцика-в-действии, шаг, имеющий далеко идущие последствия. Целью не-сознания является достижение в каждом поступке того самого «ничто», которое дзэн считает «предельной реальностью», источником действия и последним прибежищем всего, что есть, внешнего и внутреннего. Вот как он формулирует данное положение для фехтовальщика:

«Если говорить об этом как о боевом искусстве, то не рука, размахивающая мечом, управляет сознанием. Ты убиваешь противника, но рука, держащая меч, остается в полном неведении относительно этого. Ты не проникаешь сознанием в своего противника. (Противник в данном случае — полностью деперсо-нализированный, как, быть может, и в любой схватке.) Противник — это Пустота, Я — тоже Пустота. Рука, которая держит меч, сам меч — все Пустота. Необходимо понять это, но не допускать, чтобы. Пустота овладела твоим сознанием (в качестве понятия или объекта внимания)».

ВОИН, ПРАКТИКУЮЩИЙ ДЗЭН

Следует сказать и еще об одном авторе, Одагири Итиуне, который в течение большей части своей жизни самозабвенно пытался соединить искусство фехтования и не-сознания. Он также был современником великого мастера Мунэнори. Не будем забывать, что в Японии в это время царил мир, и потому язык Итиуна можно назвать терминологией скорее искусства, чем настоящего боевого мастерства. То же самое отчасти можно сказать и о Судзуки.

Итиун охотно употребляет такие понятия, как меч «не-действия», «не-искусства», «не-техники», «опоры ни на что» и так далее, который не обладает ничем «даже напоминающим искусство фехтования». Воин должен действовать в соответствии с космическим Небесным разумом, который воплощен в глубинной, не воспринимаемой умозрительно, простоте человеческого существа. Используя свой принцип «меча не-действия», Итиун возводит искусство фехтования к «первоначальной природе, которая проявляет себя в той или иной конкретной ситуации, меняющейся от мгновения к мгновению. Воин не должен ни показывать храбрость, ни проявлять робость. Едва ли должен он и осознавать присутствие врага или даже воспринимать себя противостоящим кому-либо. Он будет действовать так, будто занимается чем-то повседневным, например, ест свой завтрак. Пусть фехтовальщик держит меч так, словно у него в руках палочки, которыми он берет кусок пищи... Если же он делает еще что-либо, значит, он не постиг путь этой школы».

Воин должен отбросить всякие мысли о правильных методах, стратегии и используемых им уловках. Он просто, спокойно, «бессознательно», или «не-сознательно» сближается с противником и наносит удар так, как велит и подсказывает его внутреннее, неопределимое «я», направляющее его меч. Об этом же часто говорил и Судзуки. Воин, практикующий дзэн, должен быть твердо убежден в одном (что, правда, несколько не соответствует излагавшемуся выше): «Я единственный и несравненный фехтовальщик во всем мире!», подобно тому, как Будда воскликнул при рождении, что он — самый почитаемый. Непревзойденная уверенность в собственных силах гарантирует успех без всяких мыслей о нем и обеспечивает победу через пренебрежение к ней!

Таким предстает «дзэнское» сознание применительно к искусству фехтования. Но допустим, что сознание воина проникнуто духом дзэн, что он открыл в себе самом прежде неизвестное подсознательное или бессознательное «я» и его могучую силу. Каким же тогда будет механизм этого идущего изнутри фехтования? В первую очередь необходимо полностью сосредоточить свое сознание на том, что непосредственно перед тобой. Но что это? Как утверждает автор «Хагакурэ», «сущность фехтования состоит в том, чтобы отдать всего себя одному делу — уничтожению своего противника». А Судзуки добавляет: «Пока вы обеспокоены собственной безопасностью, вы никогда не победите в поединке».

Воину стоит обрести состояние ребенка, который только начал постигать мир, ведь ребенок живет в «абсолютном настоящем», о котором он ничего не знает и потому совершенно в нем не заинтересован. Для него важны только наличествующие в данный момент времени объект или ситуация. Внимание сконцентрировано и заострено. Вот что пишет Судзуки:

«Идеальный фехтовальщик воспринимает врага (и не только врага) не в большей степени, чем себя самого, являясь лишь безразличным наблюдателем фатальной драмы жизни и смерти, в которой, тем не менее, он играет главную роль. Какие бы, тревоги его ни одолевали, он выше самого себя, он выходит за пределы, дуалистического восприятия ситуации. Но при этом он не превращается в созерцательного мистика, он—в средоточии смертельной битвы».

В данной деперсонализированной ситуации все личные заботы и тревоги должны быть отброшены. «Вот почему воину советуется освободиться от мыслей о смерти или желания поскорее закончить сражение. Пока присутствуют какие бы то ни было "мысли", беды не избежать». Несомненно, что здесь присутствует определенный парадокс, ведь подобное отношение «ставит проблему смерти в ее наиболее острой и угрожающей форме. Если человек сделает хоть одно неверное движение, он обречен». Человек сражается за свою жизнь, но при этом он должен оставаться безразличным к ней, как и ко всему остальному. В противном случае он погибнет.

Итак, что же нужно сделать, чтобы достичь состояния полной эмоциональной отрешенности от ситуации, столь необходимого для «успеха», то есть для того, чтобы сохранить свою жизнь и честь? Все, абсолютно все должно быть «передано» внутреннему, подсознательно-бессознательному «я». Здесь нет ни времени, ни места для мысли. Тэссю Ямаока (1836-1888), изучавший и искусство фехтования, и дзэн, доводил своих учеников до полного физического истощения — а значит, и «отсутствия мыслей» — а затем ставил перед ними какую-нибудь новую задачу, которая «неожиданно освобождала прежде сокрытые в них источники энергии». (Так, один лесоруб, спасаясь бегством от индейцев, перепрыгнул через глубокую расселину в двадцать шесть или двадцать семь футов шириной, установив тем самым рекорд по прыжкам в длину надолго вперед! Индейцы тогда вырезали на скале изображение летящей индейки.) Судзуки, преклоняясь перед воином, практикующим дзэн, говорит:

«Когда лишь один инстинкт, особенно в своем чисто онтологическом (то есть глубинном и подлинном) аспекте, действует без всякого умозрительного вмешательства, ничто не сравнится с его естественной силой. Но если его сдерживает или обуславливает понятие, он колеблется, озирается по сторонам, поддается гнетущему чувству страха, и тогда слепая инстинктивная мощь рушится или в значительной степени ослабевает».

«Сдерживающее понятие» приведет воина к смерти. Поэтому он дает своим естественным способностям возможность обрести полную осознанную свободу от «мыслей, чувств и привязанностей любого рода». Подобное состояние сознания называется «отсутствием эго», или не-со-знанием.

«Когда действия напрямую связаны с вопросом жизни и смерти, следует отбросить воспоминания и предположения, дабы они не мешали быстроте мышления и молниеносной реакции. Человек становится игрушкой в руках бессознательного. Бессознательное и инстинктивное полностью вытесняют сознательное. Это и есть философия шунъяты (пустоты)» (Судзуки).

Конечно, не следует полагать, что Судзуки и мастера фехтования возводили все к естественному, несведущему и спонтанному внутреннему инстинкту. Их концепция — отнюдь не апофеоз доверия звериному началу. Как раз наоборот. Воин полагается на в высшей степени вышколенное подсознательно-бессознательное; он обязан быть образованным человеком. Школа фехтования Ягю учила: «Сказать, что ты постиг искусство, можно только тогда, когда техника владеет твоими телом и конечностями независимо от сознания» (Судзуки). И еще: «Не-сознание следует высвободить, оно должно полностью определять поле ментальности, так, чтобы главное — сила инстинктивной несопротивляемости — свободно использовало и применяло сознательно накопленное знание. Вот что значит овладеть Мечом тайны Ягю».

Данный аспект синтеза искусства фехтования и дзэн Судзуки суммаризирует так:

«Как бы великолепно тот или иной человек ни владел искусством, он не сможет в полной степени постичь техническое мастерство, пока не избавится от всех психологических препятствий и не обретет состояние пустоты сознания, пусть даже для этого ему придется расстаться со всеми приобретенными ранее навыками. Ведь только в таком случае его тело сможет впервые и в полной степени проявить накопленное за годы тренировки искусство. Оно будет двигаться как будто автоматически, без всякого сознательного усилия со стороны воина. Его движения станут совершенной моделью игры с мечом. Все техническое мастерство присутствует, но сознание абсолютно не ведает этого».

Вот в чем заключается предельное развитие «внутреннего состояния духовной дисциплины и самоконтроля, которое позволяет реагировать и действовать». Вот «подлинная гармония духовных качеств: восприятия, сознания, концентрации и физической способности претворения и исполнения» (Ратти и Вэстбрук).

Путь к овладению искусством фехтования является исключительно «дзэнским и японским», однако ему можно найти параллели и в других сферах. Возьмем, например, игру на фортепиано (или других музыкальных инструментах). В процессе подготовки к концерту можно выделить три взаимосвязанных аспекта (или этапа). Самая очевидная часть — это сосредоточенная и напряженная техническая работа. (Так и фехтовальщик практически непрерывно тренирует свои удары.) Затем идет запоминание самой музыки, партитуры и звуков. Наконец, должно присутствовать интеллектуальное и эмоциональное овладение содержанием музыки. Что пытается «высказать» музыкальное произведение? Как выразить при игре все звуковые нюансы и таящиеся в музыке чувства? Музыкант должен полностью «отдаться» музыке, ее воплощению, ее голосу, ее настроению.

Когда перечисленные выше составляющие обретают полную духовную и физическую гармонию, сливаются в нераздельном единстве, музыка и музыкант готовы к концерту. Во время концерта (когда наступает «момент истины») музыкант отрешается от сознательных мыслей о том, какие ноты играть, какими пальцами брать тот или иной аккорд, наконец, как, «крещендо» или «диминуэндо», исполнять последовательность нот. Все это уже давно запечатлелось в его сознании и вошло в его тело. Музыка, рождающаяся из гармоничного единства разума и пальцев, чувства и его физического воплощения, оживает. Она предстает одновременно и внутренним, и интеллектуальным творением.

Существовал и еще один аспект «дзэнского» фехтования, необычайно важный, но упомянутый нами лишь мимоходом: как победить страх смерти. Самурай, как профессиональный воин, главной заповедью поведения которого была готовность погибнуть в битве в любой момент, сталкивался со смертью чаще, чем кто бы то ни было. Как любой профессиональный солдат он знал, что смерть является неотъемлемой частью его жизни. Такую жизнь, очень часто заканчивавшуюся преждевременной гибелью, выбирали за многотысячелетнюю историю войн и сражений миллионы и миллионы людей. И тем не менее, всегда ведь остается какое-то сожаление по поводу смерти, какая-то духовная, эмоциональная или даже физическая попытка уклониться, отсрочить момент ее неотвратимого приближения.

Мы не вправе предполагать, что самураи в этом отношении отличались от воинов других рас и культур. Конечно, религиозные верования часто служили нравственной опорой воина в его битве за «правое дело». Так, согласно мусульманскому учению, смерть в «войне с неверными» (джихад) открывает воину двери в рай. Точно так же и крестоносцы средневековья, шедшие в поход во имя освобождение Гроба Господня, были уверены, что место в раю на случай смерти в сражении за ними зарезервировано. Давал ли буддизм подобную утешительную надежду? Как мы помним, центральным в буддизме было учение о неуничтожимости индивидуального потока жизненной силы, который постоянно воплощается в той или иной форме — человеческой ли, животной или форме духа. И так происходит до тех пор, пока индивидуум, либо благодаря личным усилиям, либо благодаря беспредельной мудрости будды Амитабхи не сможет «вырваться из круга смертей и перерождений» и обрести нирвану. Ко времени написания «Хэйкэ моногатари» (начало тринадцатого века) влияние буддизма было уже достаточно велико, а потому умиравший «ожидал» последующего перерождения. Это могло быть временное пребывание в аду, перерождение в человеческом облике (многие воины желали возродиться самураями клана прежнего господина) или же «незаслуженное» перерождение в Западном Раю благодаря милосердию будды Амитабхи.

Дзэн говорил обо всем этом в значительно меньшей степени по сравнению с другими школами буддизма, а некоторые современные последователи дзэн вообще отрицают подобные верования; для них настоящая, нынешняя жизнь и является «тем». Однако на протяжении долгой истории дзэн большинство его последователей были убеждены в вечной власти кармической силы, каждый раз обрекающей индивидуума на новое перерождение, пока он сам не проложит себе путь к освобождению через просветление. Так же обстояло дело и в эпоху самураев в Японии. В случае с дзэн мы имеем дело с несколькими обуславливающими факторами. Во-первых, дзэн уделяет большое внимание «вечной сейчасности» момента. Настоящий момент — единственный, хотя бы частично контролируемый человеческим существом; это сущностная реальность человеческого существования. Во-вторых, дзэн всегда подчеркивал глубинную идентичность, или, лучше, внутреннюю взаимосвязь возникновения—исчезновения, жизни—смерти как звеньев одной цепи. Смерть выходит из жизни, и жизнь возникает из смерти или небытия. Что же является подлинной реальностью? Вот что писал один неизвестный дзэнский поэт:

Некоторые полагают, что ударить значит ударить:

Но ударить не значит ударить,

а убить не значит убить. Тот, кто наносит удар, и тот, кто его принимает — Они не более чем сон, которого нет.

Эти слова можно рассматривать как дзэнское восприятие «жизни» в целом. В какой степени оно применимо к фехтованию?

Не думать, не отражать — Совершенная пустота:

И все же здесь что-то движется,

Следуя своим путем...

Победу, еще до сражения,

Одержит только тот,

Кто не думает о себе,

Скрывшись в не-сознаниии Великого Первоначала.

Воин спрашивает дзэнского наставника:

«"Если человек находится на распутье жизни и смерти, как должен он поступить?" Наставник отвечает: "Отбрось всякие различения, пусть один только меч безмятежно сопротивляется небу". "Один меч" — это не меч жизни и не меч смерти, это меч, из которого рождается мир двойственности и различении, это сам Вайрочана-будда. Обрети его, и ты узнаешь, как действовать там, где расходятся пути.

Меч здесь олицетворяет силу интуитивной или инстинктивной прямоты... Она движется вперед, не оглядываясь ни назад, ни по сторонам» (Судзуки).

Впрочем, некоторые дзэнские наставники считали, что за пределами дуализма жизни и смерти существует иная реальность, с которой воин сталкивается лицом к лицу в момент схватки. Кэнсин Уэсуги (1530-1578), великий полководец эпохи Воюющих царств, тоже изучал дзэн. Вот что он говорил:

«Те, кто цепляются за жизнь — умирают, а те, кто бросают вызов смерти — живут. Самое главное — это сознание. Всмотрись в свое сознание и укрепись в нем, и тогда поймешь, что в тебе есть что-то, что выше рождения и смерти, что не горит в огне и не тонет в воде... Тот, кто не хочет расстаться с жизнью и броситься в объятия смерти, не есть настоящий воин» (Судзуки).

Очень нелегко определить, являются ли эти слова простой декларацией самурайской готовности к смерти или гордой констатацией превосходства человеческого духа в его наивысшем проявлении над всеми превратностями жизни, и даже смерти. Или они являются «символом веры» в то, что человек, выходя за пределы создаваемых разумом двойственности и обманчивых различении типа хорошее—плохое, внутреннее—внешнее, человек—космос, жизнь—смерть, по сути, обретает бессмертие? Судзуки в своей интерпретации, о которой мы будем говорить ниже, склоняется к тому, что речь идет как раз о последнем. Интуитивное существование, обретенное через дзэнское пробуждение, позволяет человеку вырваться из дихотомии жизни и смерти. Ведь он уже проник в саму Реальность!

Тем не менее, мы должны признать, что сфера применения дзэнских принципов, проповедуемых такими наставниками, как Такуан, и использование самураями дзэн на практике в целом были чрезвычайно узкими и сугубо утилитарными. Ведь цель «самурайского дзэн-буддизма», в том числе и проповедовавшегося великими учителями, оставалась простой и жестокой: дзэн призван был сделать воина абсолютно бесстрашным в бою, не думающим о смерти и не избегающим ее, что позволило бы ему убить еще больше врагов. Два приводимых ниже пассажа прекрасно иллюстрируют эту главную направленность. Перефразируя Масахиро Адати, основавшего в конце восемнадцатого столетия свою школу фехтования, Судзуки пишет:

«В постижении искусства ученику следует быть активным и деятельным. Но в поединке сознание его должно быть спокойным и безмятежным, как будто на самом деле ничего не происходит... Он спокойно ступает по земле и не смотрит на противника свирепыми глазами... Он ведет себя так же, как и в обычной повседневной жизни. Выражение его лица не меняется. Ничто не выдает тот факт, что он вот-вот вступит в смертельный поединок».

И что же будет беспокоить его более, чем мысль о смерти, чем само присутствие смерти?

«Не может быть сомнений, что многие воины феодальной эпохи посвящали себя изучению дзэн для того, чтобы обрести состояние абсолютного не-со-знания для исполнения своего предназначения. Общеизвестно, что мысль о смерти является камнем преткновения в исходе поединка жизни и смерти. Преодолеть эту мысль, являющуюся главным препятствием на пути свободного и спонтанного использования приобретенной техники — вот наилучший способ практикования дзэн для воина» (Судзуки).

Таким образом, дзэн тоже внес свой вклад в боевое искусство самураев. Он открыл воину для использования в бою сферу инстинктивно-подсознательного, средоточием которой является хара. По крайней мере, некоторым это позволяло ощутить свое единение с Предельной Реальностью, Пустотой, не-сознанием. Ведь в приведенном выше художественном описании поединка Мусаси с Ганрю состояние сознания первого в решающий момент поединка интерпретируется именно в таком контексте. Более высокий уровень дзэнской «духовности» позволил Мусаси победить превосходившего его в технике Ганрю. Конечно, Мусаси нельзя считать обычным самураем. Он был великим мастером и учителем фехтования, одним из лучших в истории Японии. И уровень его познаний и опыта нельзя принимать за данность для «среднего» самурая.

В целом же для самураев, практиковавших дзэн в эпоху войн (1200-1600), медитация и духовная дисциплина в первую очередь служили средством укрепления того самого «уровня внутреннего самоконтроля», который позволял им оставаться во время сражения невосприимчивыми ко всевозможным внешним обстоятельствам, будь то случайность, желание победить, жажда славы и успеха, а особенно — страх смерти. Интенсивная дзэнская медитация, восприятие дзэнского учения о пустоте различения жизни и смерти и признание настоящего момента действия в качестве единственной реальности должны были вкупе с профессиональной смелостью и подготовкой вылиться во время битвы в непоколебимое презрение к смерти.

Действительно, по мнению некоторых ученых, главная привлекательность дзэнской медитации для самураев состояла в том, что она позволяла им победить страх смерти, той самой смерти, что являлась неизменной составляющей «призвания» воина. Как бы коан и медитативная дисциплина ни улучшали уровень мастерства воина, в первую очередь он желал получить от них некую духовную опору, усиливающую и подкрепляющую волю и желание смерти. Вот как характеризует данное предназначение медитации Эймс:

«Решимость умереть, сила и напряженность этого желания в процессе медитации постоянно укреплялись и становились стержневой нитью опыта бу-сидо. Такова главная составляющая менталъности буси (воина) от момента принятия решения до его осуществления. Намерение должно быть тотальным и всеохватывающим. Оно полностью завладеет воином только после тщательного обдумывания и приятия единственного принципа. "Смерть" становится основным смыслом "жизни"».

Естественно, что постижение самураем данного принципа соответствовало и интересам его господина. Самурай, воспитанный в готовности к смерти, будет лучшим воином. Весьма сомнительно, однако, что обычный самурай переживал опыт фундаментального духовного перерождения, то есть становился «ревностным буддистом» в общепринятом смысле слова, или что он обретал через медитацию глубокое пробуждение. Хотя «аромат» буддизма и все, связанное с ним, несомненно, оказали на самураев определенное влияние. (Судзуки утверждает, что дзэн имел мало или вообще не имел ничего общего с институционализацией и ценностями интеллектуализиро-ванной религии и морали, что дзэн был гораздо глубже (выше?) всего этого.) Самурай вполне мог, не предавая своих религиозных идеалов, призвать на помощь и синтоистских божеств (ками), в частности Хатимана, бога войны, и буддийских бодхисаттв. Менее вероятно, что он, «исповедуя» дзэн для чисто «практических» (психологических) целей, по-прежнему искал прибежища и успокоения в милосердии будды Амитабхи, повторяя нэмбуцу. Скорее всего, одной школы буддизма (дзэн) для него было вполне достаточно.

И все-таки, главной целью практикования воинами дзэнской медитации являлось обретение психологической опоры для технических навыков и умений, которая была особенно необходима в решающий момент сражения, когда на карту оказывалась поставленной жизнь. Ведь господин, посылая самурая в монастырь для обучения, едва ли хотел, чтобы его воин превратился в буддийского святого. Он желал получить более совершенного воина. Пожалуй, именно поэтому в период Токугава самураи не столь уж часто практиковали медитацию, что не удивительно. Ведь в ту эпоху самурай больше заботился о том, чтобы смахнуть пыль и налет ржавчины с меча, чем о том, как использовать меч в поединке жизни и смерти.

 

ДЗЭНСКИЙ МЕЧ:

СОВРЕМЕННАЯ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ

ПРОШЛОЕ И БУДУЩЕЕ

В средневековой Японии, когда воинское сословие доминировало в политической и культурной жизни страны, а дзэн-буддизм находился в зените своего влияния, ни у кого не вызывало удивления или вопросов то, что именно дзэн как буддийская школа активно участвовал в повышении уровня боевого мастерства воина. Как прежде школы Тэндай и Сингон воспринимались как покровители и защитники страны и ее правителей от напастей человеческих и сверхъестественных, так и теперь дзэн достаточно легко вписался в ту же схему. А поскольку дзэн вышел на первые позиции в то время (начало тринадцатого столетия), когда политическая власть в Японии находилась в руках регентов Ходзё, и поскольку его идеология наиболее соответствовала мировоззрению воина, именно дзэн стал основной религией военного сословия. Причем дзэн не проявлял никаких признаков воинственности или агрессивности: дзэнские храмы не имели огромных земельных угодий (как храмы школ Тэндай и Сингон), а последователи дзэн-буддизма не вынашивали каких-то особых политических амбиций (как представители секты Икко школы Чистой Земли). Случилось так, что дзэнское отношение к жизни оказалось особенно близко характеру правящего воинского сословия и его целям. В результате обе стороны объединили свои усилия, причем ни с той, ни с другой стороны не возникало вопросов о том, как мог мирный и не воинственный буддизм «породниться» с самураями.

Ко времени второй мировой войны дзэн уже никак нельзя было назвать религией солдат, моряков и летчиков, бившихся, как и их предки-самураи, на полях сражений. Как мы увидим, если элементы какого-то вероучения и проглядывали здесь, то это скорее был синтоизм, но никак не буддизм. В сознании гражданского человека, призванного на военную службу, место дзэн заняла «религия» имперского национализма, провозглашавшая высшим и священным долгом служение до последнего вздоха божественному императору, получившему небесный мандат на управление Азией и Тихим океаном.

Однако остается еще один важный вопрос: влияние дзэн, как побуждающего воина к действию учения, на самом деле сошло на нет, или же просто стало менее очевидным? Несомненно, что основные элементы дзэн-буддизма прочно закрепились в японской культуре, в мировоззрении, да и во всей жизни японцев. Внутренний, интуитивно-инстинктивный и чувственный, а не рациональный подход к жизни и смерти, а также асимметричность в искусстве стали отличительными признаками японского характера и поведения, которые, по сути, приобрели черты универсализированного и «секуляризированного» дзэнского духа. У Судзуки в его книге «Дзэн и японская культура» есть один интересный пассаж. В главе «Дзэн и самураи» он пишет:

«У японцев, быть может, и нет философии жизни, но у них определенно есть философия смерти, которая порой может казаться безрассудной. Мировоззрение самураев, глубоко проникнувшихся духом дзэн, распространилось даже среди простого народа. Люди, пусть и не постигавшие Путь воина, восприняли мировоззрение самураев, и готовы были пожертвовать собственной жизнью во имя всего, что они сочтут достойным. Это неоднократно доказывали войны, в которых Япония принимала участие. Один исследователь японского буддизма (сэр Чарльз Элиот) очень удачно заметил, что дзэн, по сути, и есть японский характер».

Судзуки написал это спустя всего четырнадцать лет после окончания второй мировой войны.

Судзуки — вдохновленный дзэнским монахом Сяку Соэном — избрал свой путь еще в достаточно молодом возрасте: он решил познакомить Запад, и особенно американцев, с подлинной природой дзэн-буддизма и японской религиозности. Для целого поколения людей он был главным, если не единственным, интерпретатором дзэн. Многие американцы убеждены, что они узнали о дзэн и японской культуре только благодаря сочинениям Судзуки. Впоследствии появились новые концепции и истолкования дзэн, как в Японии, так и на Западе, но Судзуки до самой своей смерти продолжал оставаться Мастером дзэн, Великим Почтенным мудрецом дзэн-буддизма, добрым и искренним, но с причудливыми и независимыми взглядами — настоящим японцем.

Взяв на себя роль интерпретатора дзэн и японской культуры в целом, Судзуки оказался вынужденным оправдать, или, по крайней мере, «объяснить» их Западу, с его иудео-христианскими, греко-романскими гуманистическими представлениями о правильном и неправильном, хорошем и плохом, справедливом и несправедливом. Внутренние инстинктивные ценности — хотя само слово «ценность» является западным — должны были быть обоснованы на рациональном и этическом уровне. Поэтому не случайно, говоря о влиянии дзэн на японскую культуру, Судзуки уделяет целых три главы дзэн-буддизму и самураям, а также искусству меча. Здесь он противопоставляет дзэнские внутренне-инстинктивные ценности и путь жизни западным внешне-рациональным.

БОЕВЫЕ ИСКУССТВА ИЛИ СМЕРТЕЛЬНЫЙ ПОЕДИНОК?

Когда читаешь страницы книги Судзуки, посвященные дзэн-буддизму и искусству меча, то не можешь отделаться от ощущения двойственности трактовки автором и эпохи, и образа жизни воина. В результате смысл некоторых его суждений остается непонятым. Язык рассуждений — обычный, можно сказать «классический» для описания средневековья. Преимущественное внимание Судзуки уделяет обоснованию того значения, которое буддизм имел для воина, особой близости дзэн менталитету воина и той ведущей роли, которую дзэнские наставники играли в его обучении.

Однако большинство практиковавших дзэн мастеров фехтования, о которых он говорит, жили уже в мирную эпоху Токугава, когда поединки с боевым оружием были официально запрещены, а если и происходили, то большей частью на удалении от столицы. К ним прибегали для разрешения споров или чтобы отомстить за нанесенное оскорбление. Большинство же поединков проходило на деревянных мечах, и целью их было утвердить или разрушить чью-либо репутацию фехтовальщика или получить звание «мастера» и право самому преподавать фехтование. Как уже отмечалось, школ фехтования в это время было великое множество. Их насчитывалось несколько сотен, и каждая тщательно оберегала свои приемы и свое мировоззрение. Признанные и известные мастера становились наставниками сёгунов или получали приглашения от влиятельных даймё.

Но самое примечательное — это то, что Судзуки удивительным образом соединяет «язык самосовершенствования» с «языком кровавой схватки». Конечно, сегодня главной целью любых боевых искусств является как раз «самосовершенствование», открытие подлинной природы «не-себя» в человеке. Судзуки считает, что на Западе долгое время неправильно воспринимали духовный мир, самодисциплину самураев и понимание ими своего предназначения. И потому он ревностно защищает «философию меча» Кинтаю Хори (1688-1756). Хори писал, что настоящие самураи всегда стремились избегать поединков и стычек: «Меч — нежелательный инструмент для убийства, даже в безвыходном положении. А потому меч должен давать жизнь, а не нести гибель».

Выражение «давать жизнь» — явно дзэнское по духу. Хори (по версии Судзуки) полагает, что воин прежде всего должен быть верен самому себе, то есть не иметь праздных и пустых мыслей. Следует «перестать быть властителем своего сознания, но превратиться в орудие неизведанного. Неизведанное лишено сознания "я", а, следовательно, и мысли о победе в поединке, ибо оно "работает" на уровне недвойственности, где нет ни субъекта, ни объекта». Когда «не-сознание» (мусин), или «не-мысль» (мунэн), возобладает (в воине, практикующем дзэн), он «освободится от мыслей о жизни и смерти, выгоде и утрате, победе и поражении» (Судзуки). И тогда он сможет обрести Небесное Дао, по крайней мере, в искусстве меча. Духовная техника, о которой мы говорили выше, а именно — приведение себя к состоянию безразличия относительно жизни и смерти через отказ от сознательно-интеллектуального «я» в пользу инстинктивно-интуитивного начала, средоточием которого является хара — интерпретируется в данном случае как нравственно-духовное положительное качество, побеждающее узкий эгоцентризм.

Воин с мечом в руках «должен быть высокодуховной личностью, а не символизировать собой жестокость. Разум его един с душой, которая оживляет холодную сталь». Перефразируя уже упоминавшегося нами Итиуна (жившего в эпоху Токугава), Судзуки говорит: «Искусство меча — это, в конечном счете, не искусство убивать; его цель — воспитание нравственного, духовного и образованного человека». Однако столь высокие слова едва ли применимы к рядовому самураю эпохи войн. Вряд ли именно таким хотел стать воин, шедший учиться медитации в дзэнский монастырь, и вряд ли таким хотел видеть его господин. И уж тем более дух этот был чужд наследникам самураев двадцатого столетия, для которых дзэнско-самурайское начало стало «врожденным». Скорее, мы опять имеем дело с «певцом и философизатором» боевых искусств, жившим в мирную эпоху, с его языком и стилем.

Отметим также, что явное невнимание и даже пренебрежение Судзуки к историческому контексту приводимых им примеров «подлинно дзэнского фехтования» вполне согласуется и с его концепцией природы дзэн-буддизма в целом. Вся внешняя оболочка дзэн — организационная, культурная, литературная, ритуальная — является для него чем-то совсем незначительным. Он рассматривает дзэн как опытно-экзистенциальное воплощение самой истины, как безвременную сущность; человек якобы обретает со своим внутренним «я», а затем воплощает его во внешнем мире, каким бы этот последний ни был. Такой дзэн на самом деле не имеет истории.

Подобный подход приводит Судзуки к выводу, что дзэн остается дзэн, всегда и везде, в кровавых внутренних войнах средневековой Японии, в школах боевых искусств периода Токугава, и даже во второй мировой войне. И Судзуки пытается говорить языком современных, «мирных» боевых искусств, ставящих целью через фехтование обрести совершенство и открыть подлинную природу «не-себя» (или природы будды?), о самых что ни на есть реальных сражения и поединках, в которых существовало только одно желание — убить как можно больше врагов. Идет ли речь о самурае периода Воюющих царств, сражающемся под знаменами своего стремящегося к власти господина или об ученике, держащем в руках деревянный меч — раз и тот, и другой причастны в какой-то степени дзэн-буддизму, значит сущность дзэн тем самым выражена в своей неподвластной времени самотождественности. Ибо дух дзэн есть дух дзэн, когда бы и в ком бы он ни воплощался.

Такая философия не только приводит выросшего на западной истории и культуре человека к непониманию и смущению, но и является непоследовательной сама по себе. Конечно, даже в эпоху войн, быть может, кто-то и говорил о развитии и обретении через фехтование своего «подлинного я», но таких находилось очень и очень немного. Большинство рядовых самураев, находивших в дзэнской медитации практическую помощь для исполнения ими своего главного предназначения, едва ли имели какое-либо представление о тех высоких духовных благах, которые проповедует явно идеализированная концепция Судзуки. Она справедлива лишь в отношении достаточно позднего периода.

ВНУТРЕННЯЯ ПРАВОТА ПРОТИВ ВНЕШНЕЙ ПРАВИЛЬНОСТИ

По мнению Судзуки, главное отличительное качество дзэн — это опора на внутреннее, инстинктивно-интуитивное начало и развитие его в противоположность внешнему, интеллектуальному, рационально-концептуальному. Таким образом, Восток — и дзэн как воплощение восточной мудрости — противостоит в обретении знания и постижении истины интеллектуально-моралистичному Западу. И этот контраст находит свое наиболее яркое воплощение именно в синтезе дзэн и искусства меча.

Судзуки полагает, что рационально-концептуальное познание всегда дает недостаточно глубокую и недостоверную картину актуального мира, подменяя реалии идеями и тем самым уводя «мыслителя» и наблюдателя от подлинного. «Из-за концептуализации наш чувственный опыт дает нам неверное представление о мире. Мы видим гору, но не в состоянии узреть ее в ее истинной таковости». Для Судзуки «таковость» означает непосредственное, не интерпретируемое чувственное восприятие горы без всякой концептуализации типа «гора» или «большая гора» и эмоциональных оценок, которые могут быть вызваны любовью или нелюбовью к горам. Знание вещей, в подлинном смысле, является для него «опытом переживания их в актуальной конкретности. Книга о приготовлении пищи не сможет утолить наш голод».

Поэтому любой человек, в том числе и фехтовальщик, практикующий свое искусство, желающий обрести глубочайшую истину и подлинную реальность и жить в соответствии с ними, должен следовать не разуму, но интуиции, сосредоточенной в хара. Конечно, разум имеет важное коммуникативно-утилитарное значение, но что касается вопросов великой сансары-нирваны, иллюзии и просветления, жизни и смерти, с которыми воин сталкивается ежечасно, то тут внутренняя правота является куда более глубокой и фундаментальной, чем рационально-концептуальная правильность. Интуитивно воспринятые Истинное и Реальное гораздо более аутентичны, нежели созданные разумом понятия или формулировки. Судзуки уверен, что инстинктивно-интуитивное не есть всего лишь выражение внутренних животных устремлений человеческого существа, того, что христианская традиция называет «плотью». Отнюдь нет. Этот уровень несравненно глубже животного уровня чувства и существования, он трансцендентен последнему, но все же ближе к нему, чем к холодному рассудку. Он проникает в первозданную бездну существования как такового и позволяет человеческому индивидууму достичь высшего «я», то есть обрести собственную изначальную природу. Физические проявления индивидуальности не презираются — многие воины вступали на стезю «отрицания данности», то есть становились монахами, но уже в преклонном возрасте — ибо они также служат духовным целям.

От воина же требуются упорная тренировка и дисциплина. Как психосоматическое «я» должно быть дополнено высоким техническим мастерством, дабы последнее вошло в мускулы, нервы и сознание и в нужный момент бессознательно воплощалось в действие, точно так же в более «духовном» смысле дзэнская медитационная практика была рассчитана не только на то, чтобы более полно раскрыть воину его собственную внутреннюю природу, но и на то, чтобы наполнить все его существо неведомым прежде глубоким нравственным содержанием. Таким образом, внутренняя правота (гармония, единство) тоже обладает нравственными и «правильными» качествами — но не теми, что ограничены понятиями правильного и неправильного, хорошего и плохого.

Судзуки жаждет представить дело так, чтобы внутренний инстинкт самурая, воспитанного в дзэнской культуре, не считался бы «извиняющим» жестокое и беспощадное убийство. Ведь эго так или иначе ищет самосохранения, даже если и не признает это необходимым. Самурай, практикующий дзэн, способен «пожертвовать всеми импульсами, идущими от инстинкта самосохранения». Кроме того: «Сознание воина должно быть полностью свободно от эгоистичных аффектов и рассудочных расчетов, дабы "изначальная интуиция" могла возобладать и проявить себя во всем блеске». И, наконец: «Меч, поэтому, есть инструмент уничтожения эго, которое есть корень всех ссор и поединков». Судзуки уверен, что ни один самурай не находил удовольствия в том, чтобы искать ссоры. Самурайским идеалом был человек, отвечающий за свои поступки, гражданин, чей долг — сохранение мира и порядка.

Как мы видим, Судзуки излагает здесь свою собственную (неужели и дзэнскую?) версию, согласно которой уничтожение «эго» является вполне приемлемым (и соответствующим дзэн?) «приложением» меча. Некоторые его идеи (например, последняя) вполне совпали бы с западными (христианско-гуманистическими) взглядами на природу эгоистического мировоззрения и поступков: так, самурай, вступающий в споры и ссоры по поводу и без, дабы укрепить свою репутацию и возвыситься в собственных глазах, был бы, несомненно, признан самым первым эгоистом.

Но еще более интересно то, как Судзуки говорит об «эгоизме» настоящей боевой схватки. Здесь манифестацией «я» он называет желание победить во что бы то ни стало, мысли о жизни и славе для себя (и своего клана?), словом, любое другое состояние, кроме как состояние «бессознательной» безрассудно убивающей машины-автомата. Только когда воин утратит свое «я», перестанет «думать» о приобретенных навыках, необходимых действиях и о том, как реагировать на ту или иную ситуацию, только тогда он сможет превзойти свое «эго» и полностью объединиться с самим действием, достигнув тем самым высшего дзэнского совершенства. «Отказ от собственного я,— говорит Судзуки,—превращает убивающий меч в "дарующее жизнь" орудие справедливости». (Справедливости по отношению к кому, позвольте спросить?) Конечно, в момент отчаянной схватки многие действия в каком-то смысле являются «бессознательными» — в пылу сражения человек неизбежно забывает о себе, о своих чувствах, о времени и месте. Но говорить об этом как об «отсутствии я» в этическом смысле, как о наивысшем исполнении священного предназначения — такого определения западный мир принять не сможет.

Другой Судзуки, Сёсан (1579-1655), живший за триста лет до уважаемого доктора Судзуки, тоже говорил об «утрате я» самурая, но несколько иначе. Как-то он посоветовал молодому самураю, который хотел постричься в монахи (как и сам Сёсан), не делать этого, ибо нигде нельзя практиковать «отказ от я» лучше, чем на службе своему господину. Ведь только там самурай сможет отдать за него жизнь. И далее он продолжает: «Нигде нельзя постичь жизнь и смерть (сансара) полнее, чем на Пути самурая. Когда же человек постиг жизнь и смерть, Путь неизбежно окажется воплощенным».

Когда самурай соединяет в себе два начала — боевую подготовку и дзэнскую дисциплину — претерпевает изменения и его искусство фехтования. Его искусство в полной мере объемлет правоту внутренне-интуитивного не-сознания. А это внутреннее отношение трансформирует (в этическом смысле) и само убийство:

«Человек, глубоко постигший искусство (в дзэнском аспекте?), не применяет меч — противник сам убивает себя; когда же человек использует меч, он "заставляет" его давать жизнь другим. Когда есть приказ убить, он убивает; когда есть приказ подарить жизнь, он дарит жизнь. Убивая, он не думает об убийстве, даруя жизнь, он не думает о дарении жизни. Ведь и убийство, и дарение жизни происходят без участия "я"» (Судзуки).

Эта же тема, а именно что враг сам убивает себя, появляется и еще в двух местах. В одном пассаже Судзуки перефразирует Итиуна, и оказывается: «Когда неизбежность ситуации (приказ господина? оскорбление?) вынуждают его столкнуться лицом к лицу с врагом, именно враг наполняется злым духом убийства». И когда враг появляется перед обладателем Карающего Меча (не предназначенного для использования по прихоти), «злой дух завладевает им, и враг погибает, уничтоженный именно этим злым духом, а обладатель меча даже не сознает, что зарубил своего врага» (Судзуки). И наконец, поистине апофеозом воину, отдающему, как предписывает дзэн, себя инстинктивному «не-я» (неиндивидуальному безличностному сознанию предназначения воина), являются следующие слова: «Меч всегда связывают с убийством, и многим может показаться странным, каким образом меч соединился с дзэн, школой буддизма, проповедующего любовь и милосердие. Дело в том, что искусство фехтования различает меч, который несет смерть, и меч, который несет жизнь. Меч, используемый простым воином, нельзя назвать иначе как орудием убийства. Однако дело обстоит иначе, когда речь идет о том, кто вынужден поднять меч. Ибо убивает не он, но меч. Человек не имеет желания причинить кому-нибудь вред, но появлется враг, который сам делает из себя жертву. Это подобно тому, как если бы меч автоматически вершил правосудие, что является актом милосердия. Именно этот меч принес нам Христос. Он не предназначен для установления того мира, о котором слезливо говорят сентименталисты... Такой меч не есть более оружие для самообороны или убийства, а воин, обладающий им, становится великим художником, создающим свое неповторимое творение».

Против подобной «логики» создания дзэнского «неповторимого творения» воином, практикующим дзэн и потому вдохновленным, или, лучше, не вдохновленным дзэнскими идеалами, возразить нечего. Можно питать смутную и неопределенную надежду на то, что «дзэнский» меч будет функционировать как орудие «правосудия», по крайней мере, в нравоучительно-моралистическом смысле слова. Но уж совершенно нет никакой необходимости ставить эту его «функцию» выше привычных нам этических суждений. Более полное рассмотрение выдвинутых в данном пассаже положений мы на время отложим, а пока обратимся к еще одной — и, пожалуй, самой фундаментальной — стороне рассуждении Судзуки.

«СВЯТАЯ СВЯТЫХ» ДЗЭН-БУДДИЗМА:

КОСМИЧЕСКОЕ ПОДСОЗНАТЕЛЬНОЕ

Итак, Судзуки утверждает преимущественную ценность внутреннего, то есть не-индивидуалистического сознания, которое воспринимает Реальность в ее подлинной «таковости» без каких бы то ни было фальсифицирующих наслоений. Именно инстинктивное и интуитивное восприятие и развивала в воине дзэнская медитация. Она позволяла воину молниеносно и гибко, «без я», то есть без мысли о победе и поражении, жизни и смерти реагировать на происходящее. Судзуки считает, что внутренне-интуитивная практика воина, обогащенная опытом дзэн, кроме того что она является ценной сама по себе, еще и свидетельствует о наличии гораздо более глубокой, в сравнении с просто подсознательными ресурсами, силы Истины-Реальности.

Западный язык, описывающий подсознательное, и даже коллективное бессознательное Юнга, Судзуки находит полезным и суггестивным, но недостаточным для проникновения в суть вопроса. Он уверен, что наиболее оптимальным в психологическом смысле был бы термин «космическое бессознательное». Что же это означает? В главе «Дзэн и хайку» Судзуки пишет, что у каждого, даже самого обычного человека, «в бессознательном скрывается нечто, что спрятано от поверхностного уровня сознания». Он не имеет в виду сокрытые и загнанные страхом внутрь побуждения фрейдовского эго:

«Достичь основ собственного существования — значит полностью очистить бессознательное от эгоизма... ибо эгоизм проникает и в так называемое бессознательное. Необходимо, чтобы "космическое бессознательное", а не "коллективное бессознательное", проявляло себя во всей своей безграничности. Вот почему дзэн-буддизм так подчеркивает значимость "не-сознания"... в котором мы, обнаруживаем беспредельное богатство (внутренней силы)».

В другом же пассаже язык еще более «запредельный». С глубоким почтением к тому, что не может быть познано интеллектом, Судзуки говорит: «Неизведанное может быть названо Небесным Разумом, Природой, Истиной или Первичным Сознанием, Дао, Богом, Бессознательным, или Сокровенным Я».

Именно неинтеллектуализированная интуиция позволяет нам соприкоснуться с этим неизведанным, которое порой называют природой будды. Когда человеком руководит интуиция, пусть даже в такой ограниченной сфере, как фехтование или «момент истины» матадора, то тогда в человеческом духе проявляется заключенный в нем Небесный Разум, Бог (в буквальном смысле), Пустота или природа будды. В дзэнском же смысле такое сознание должно пронизывать все наши действия. В другом пассаже, не связанном, правда, с искусством меча, Судзуки пишет о «жизни», которая превращает самое обыденное действие — например, чаепитие — в манифестацию Предельной Реальности:

«Допустим, мы с вами не спеша пьем чай. Мы совершаем одно и то же действие, но кто скажет, насколько, в субъективном плане, мы с вами отличны друг от друга? В том, как вы пьете чай, отсутствует дзэн, в то время как во мне он присутствует во всей полноте... В моем случае субъект нашел новый путь избавления от сознания двойственности своих поступков; жизнь в нем не расколота на субъект и объект, на действующего и то, в отношении чего совершается действие. В чаепитии в данный момент воплощены вся действительность, весь мир...

Вечность возможна лишь в средоточии жизни и смерти, в самом течении времени. Во времени я поднимаю палец руки, и вечность танцует на его кончике... Это отнюдь не символизм. Для дзэн в этом заключен актуальный опыт».

Очевидно, что выраженное Судзуки дзэнское «обоснование» отличается от христианского оправдания «справедливой» в нравственном отношении войны. Если исходить из западных норм логики и морали, то получается, что дзэн отказывается от каких бы то ни было социально-рациональных стандартов суждения. Предполагается, что воин, воспитанный в духе дзэн, не будет использовать свое искусство для «злых» и «несправедливых» в западном понимании целей, для мести или других, пронизанных духом ненависти действий. Но подобный «дуализм» не только не решает сути вопроса, но и не отражает подлинной природы самого дзэн-буддизма.

Об этом ясно свидетельствуют следующие высказывания Судзуки. В самом начале главы о проникнутом духом дзэн искусстве меча он стремится противопоставить вос-точно-дзэнское начало западному греко-христианскому:

«Может показаться странным, что дзэн-буддизм проник в дух японского военного сословия. Ведь буддизм, в каких бы. формах он ни получил распространение в различных странах, остается в первую очередь религией сострадания... Но в Японии дзэн буквально с самого начала своей истории вошел в жизнь самураев. И хотя он никогда активно не побуждал их к исполнению своего предназначения, он поддерживал воинов, когда им по той или иной причине приходилось исполнять его».

Далее Судзуки говорит, что дзэн обращался к воинам как «религия воли», а не разума. И заключает: «С философской точки зрения дзэн придерживается скорее интуиции, чем разума, ибо интуиция дает возможность отыскать более прямой путь к Истине».

Чуть ниже Судзуки, по сути, бросает вызов всем западным социально и рационально ориентированным понятиям типа «правильное—неправильное», «хорошее— плохое», «справедливое—несправедливое», «человечное— бесчеловечное» и их применению к поступкам человека — и самураев особенно. И затем дает собственное понимание фундаментального дзэнского отношения к человеческим делам и институтам:

«В дзэн нет специальной доктрины, или философии, нет набора понятий или интеллектуальных формул: дзэн лишь пытается через особый интуитивный тип понимания (стирающего в мысли различение жизни и смерти) вырвать человека из круговорота рождения и гибели. Вот почему дзэн так легко и гибко адаптируется к почти любой философии и нравственной доктрине, по крайней мере, пока он не пересекается с другим учением об интуиции. Он может соединяться с анархизмом или фашизмом, коммунизмом или демократией, атеизмом или идеализмом, любым политическим или экономическим догматизмом. Он обладает неким революционным духом, и когда ситуация заходит в тупик или приближается катастрофа, дзэн предъявляет свои права и оказывается разрушительной силой».

Никаких исторических примеров этого «революционного духа» не приводится, за исключением разве что последнего заявления, что «эпоха Камакура (регентство Ходзё) находилась в этом отношении в полной гармонии с мужественным духом дзэн», что является достаточно бездоказательным. Просто военные правители Камакура нашли дзэнскую дисциплину близкой воинскому образу жизни и способной быть адаптированной к нему. Едва ли в данной ситуации именно дзэн был определяющим фактором.

А вот как Судзуки подводит итог своим рассуждениям об истине дзэн:

«Дзэн не говорил самураям о бессмертии души, справедливости или божественном пути нравственного поведения, он просто побуждал их идти вперед, вне зависимости от того, к каким выводам, рациональным или иррациональным, приходил человек. Философию совершенно спокойно можно оставить на долю интеллекта; дзэн жаждет действия, а самый эффективный ход, на который способен собранный разум — не оглядываясь двигаться вперед. В этом отношении дзэн действительно является религией воина-самурая».

Очевидно, что для Судзуки истина дзэн может быть обретена только внутренним «чувством». Не существует ни каких бы то ни было внешних признаков, по которым можно было бы распознать или выявить дзэнскую «правоту», ни социальных либо этических стандартов, которые можно было бы к ней применить. Все это принадлежит к внешней, непредельной концептуально-рациональной сфере. Что именно делает человек — не важно, важно лишь как он это делает. Существует только внутренняя правота дзэнского действия, которой оправдывается и даже вдохновляется убийство другого самурая (и не только самурая?), вечная правота, не имеющая ничего общего с обычной человеческой добротой и справедливостью. Эта «правота» превозносит разящий удар меча и превращает его в великолепное произведение искусства, и даже преобразует его в «дарующее жизнь» деяние. Остается только спросить: кому же даруется жизнь?

Если принять слова Судзуки за адекватное изложение истины дзэн, то возникают как минимум два важных вопроса. Как же узнать, что те или иные мотивы или побуждения являются подлинным выражением того самого внутреннего подсознательного, которое есть голос Реальности, есть природа будды? Разве человеческое подсознательное или бессознательное, даже если человек пытается проникнуть (как Судзуки) за его пределы к космическому бессознательному, не определяется в той или иной степени историческими и культурными условиями? Разве устремление к глубинам подсознательного и совершенно спонтанные действия практикующего дзэн японца приведут к тем же самым результатам, что и подобные же устремления христианина-пятидесятника? Если нет, то что же: каждый вправе следовать своей собственной «глубочайшей истине» вне зависимости от того, какое она оказывает воздействие на других? А как же нам отличить низменные инстинктивные желания от вердикта подлинного подсознательного, если мы не желаем соотносить их с социальными и нравственными нормами великих религиозных и гуманистических традиций человечества? Неужели деперсонализированного, не направленного на эго, лишенного «я», инстинктивного действия Судзуки достаточно для того, чтобы однозначно и бесповоротно удостоверить эту «правоту»?

Второй вопрос более общий: присутствует ли в дзэн-буддизме этика как таковая? Если, как утверждает Судзуки, дзэн не выносит любого рационализирования и морализаторства и верит только во внутренне-интуитивную правоту, если он (как цитировалось выше) может соединяться с «анархизмом или фашизмом, коммунизмом или демократией, атеизмом или идеализмом, или любым политическим либо экономическим догматизмом», то есть может служить любому господину, властвующему там, где есть дзэн, можно ли тогда вообще в сколько-нибудь существенном смысле назвать дзэн «буддизмом»? Или он является лишь субъективной, дающей энергию духовной техникой?

Несомненно, что проживание в течение какого-то времени в монастыре, погруженность в его атмосферу и дисциплину оказывали на самурая и нравственное, и социализирующее воздействие. О суровом, аскетическом окружении и строгих порядках мы уже говорили. Но монастырю были чужды запугивание подчиненных и подавление авторитетом, грубость и оскорбления. В нем царили дух равноправия (за исключением отношения к наставнику) и объединявшее всех упорство и целеустремленность. Здесь скрыто господствовал конфуцианский кодекс высоконравственного поведения, ибо, как мы помним, многие первые дзэнские наставники в Японии были китайцами. И хотя внешне дзэн достаточно свободно и порой даже пренебрежительно относился к условностям морали и этических диктумов, в действительности в дзэн-ском монастыре присутствовала суровая конфуцианская нормативная нравственность.

Однако это вряд ли доказывает, что дзэн имел свою собственную этику. Во время пребывания в дзэнском монастыре воин глубже приобщался к проникнутым самурайским духом культуре и традициям средневековой Японии и становился если не «большим» буддистом, то уж точно «большим» японцем. Таким образом, этика меча по крайней мере на время стала этикой дзэн-буддизма, не столь уж далекой от конфуцианской этики государственного управления, которая была принята сёгунатом Токугава в качестве идеологии и которая внешне мало проявляла свою «буддийскую» сторону. Ведь дзэн, лишь в незначительной степени опиравшийся на скриптураль-но-литературную и ритуальную традиции, не мог время от времени «проверять» собственную приверженность буддийскому учению. Одним словом, дзэн не обладал какими-либо присущими только ему этическими характеристиками или «внутренним стержнем». В историческом плане он представляется по преимуществу психотехникой, ставящей целью максимизировать внутреннюю энергию, какова бы ни была ее направленность. Если бы дзэн не попал под защиту японской культурной среды, кто знает, куда бы он «направился»?

Тем не менее, не следует полностью сбрасывать со счетов или с пренебрежительной легкостью отодвигать в сторону ту спонтанность и экзистенциальную глубину, выражением которых дзэн являлся и которые он стремился привнести в закостневшие церемонии, буквальное толкование канонических текстов и строго-моралистичный образ жизни. Как жизненная сила, пытающаяся объединить глубочайшее «я» человека с его высочайшими устремлениями и связать его существование со всей тотальностью космоса, дзэн имеет огромную ценность. В будущем, как влиятельное религиозное учение, дзэн несомненно выйдет за пределы только восточной культуры и традиции, с формами самовыражения и социальными ценностями которой он столь тесно был связан в прошлом. Возможно, более «разумные и рациональные» последователи дзэн-буддизма на Западе смогут воплотить жизненную сущность дзэн — живую спонтанность — в новые формы, которые точнее и адекватнее впишут его в современный мир.

 

Дзэнский опыт и духовная дисциплина

Медитация всегда являлась составной частью буддийской доктрины, хотя те или иные направления буддизма практиковали ее в неодинаковой степени и в различных формах. В странах, где доминирует традиция Тхеравады (Хинаяна), медитация называется дхьяной и считается исключительной прерогативой монахов, отказавшихся от мирской жизни и земных благ. Без нее невозможно достичь окончательного освобождения (обрести нирвану). Мирянин, если он следует нравственным заповедям, помогает монахам и почитает их, может рассчитывать лишь на то, что исправит свою карму и в следующем перерождении станет монахом и тем самым получит шанс обрести освобождение.

Однако буддизм не ограничивается Тхеравадой, которая получила распространение в Индии и Юго-Восточной Азии. Махаяна (Большая Колесница, Великий Путь к пробуждению) дала рождение новым текстам, школам и формам самовыражения. Буддизм Махаяны сначала обогнул с запада Гималаи и проник в Центральную Азию, а оттуда по Великому Шелковому Пути пришел в первом веке нашей эры на восток, в Китай. Здесь, под воздействием традиционных конфуцианства и даосизма, он видоизменился и предстал, в конечном счете, в новых, китайских школах, а уже затем проделал свой путь еще дальше — в Корею и Японию. Из всего многообразия буддийских школ и направлений для нас в первую очередь представляет интерес чань, в японском произношении — дзэн.

В становлении чань (дзэн) можно выделить два главных момента. Одним из его источников являются сочинения Нагарджуны (ок. 150-250), крупнейшего буддийского ученого и философа. Нагарджуна говорил о «пустоте», пустот-ности всех феноменов и интеллектуальных различений. То есть все существующие вещи по определению зависят в своем существовании и значении от других вещей и значений. Собственное бытие личности представляет собой набор постоянно меняющихся рядов событий, органично переплетенных с другими «внешними» событиями и обстоятельствами. Поэтому мы «пусты» независимой реальности и существования.

Точно так же «пусты» подлинной реальности и создаваемые разумом разграничения. Ведь «большое» не имеет смысла без «малого», «движение» бессмысленно без «покоя», а «я» бессмысленно без «ты». В равной степени это касается и таких различений, как «подлинное—неподлинное», «правильное—неправильное», «добродетель—порок». Данная философия стала краеугольным камнем учения чань (дзэн).

Но был и еще один элемент, который, пожалуй, оказал гораздо большее, в сравнении с доктринальной установкой, влияние на развитие традиции, религиозной жизни и практики чань (дзэн) — медитативная дисциплина. Об этом свидетельствует само название, ведь чань (дзэн) является китайским (японским) произношением изначального индийского термина дхьяна, обозначающего тот самый медитативный путь, пройдя который, принц Гаутама стал Буддой, высшим пробужденным, способным пробуждать других.

Чаньское пробуждение было не интеллектуальным, а опытным и экзистенциальным. Надлежит устранить «пустые» установки сознания, дабы через медитацию обрести глубокую всетрансформирующую мудрость, мудрость поистине бесценную. Именно в этой центральной медитативной установке соединились буддийская и даосская традиция. Мы считаем необходимым сказать о даосизме несколько слов.

ДАОССКОЕ НАЧАЛО В ДЗЭН

Согласно учению даосизма, единственной подлинной реальностью как космоса, так и человеческой жизни, является Дао, Путь. Дао — это Путь Неба и Земли. Если человек следует Дао, то есть воплощает его в своих мыслях, словах и поступках, значит он достиг высшего предназначения человека как человека. Термин «Дао» часто использовался чань-буддистами для выражения высшей мудрости-реальности буддийской истины.

Что же тогда есть Дао, и как оно проявляет себя? На этот кажущийся легким вопрос отнюдь не просто ответить. Два основоположника даосизма, Лао-цзы и Чжуан-цзы, дают лишь загадочные определения Дао и пути следования Дао. Вот несколько выдержек из «Дао-дэ цзина»:

«Дао, которое может быть высказано, не есть постоянное Дао. Имя, которое может быть названо, не есть постоянное имя...

Тот, кто отвечает на вопрос о Дао, не знает Дао. Тот, кто спрашивает о Дао, никогда не слышал о нем. О Дао невозможно вопрошать, а на вопрос не существует ответа. Дао по своей природе неопределимо. Речи по своей природе не могут выразить высшего...»

А вот что говорит Чжуан-цзы:

«Великая красота таится в безмолвной вселенной. Могущественные законы без всяких слов управляют четырьмя сезонами. Во всех созданных вещах присутствует сокровенный невыразимый принцип. Со-вершенномудрый оглядывается на красоту вселенной и проникает в сокровенный принцип вещей. Вот почему совершенный человек ничем не занят, а великий мудрец не действует. Дух вселенной, наполняющий все жизнью, непостижим. Вещи живут, умирают и меняют формы, не зная порождающего их истока. В изобилии он увеличивается; в вечности он остается самим собой».

Человек — одна из тех вещей, что «живут, умирают и меняют формы». Но «подлинный человек» ничуть этим не обескуражен,

«Мудрец смотрит на жизнь как на разрастание фурункула, нароста, а на смерть — как на вскрытие волдыря, как на разрыв опухоли. И тогда чего же ему заботиться о том, что лучше, а что хужежизнь или смерть?»

Поистине, «подлинный человек» находит несомненное удовольствие в размышлении о том, какой облик он примет в следующей «жизни». Чжуан-цзы рассказывает притчу об одном искалеченном человеке. Друг спрашивает его, не негодует ли он на судьбу. И вот что он отвечает:

«Почему же я должен негодовать? Быть может, череда изменений превратит мою левую руку в петуха... Быть может, она превратит мою правую руку в арбалет... Быть может, мои ягодицы, превратятся в колесо, а мой дух — в лошадь».

В любом случае, «его» рука, ягодицы и дух, «обратившись» в какие-то новые вещи, получат новые и абсолютно естественные формы. Поэтому человек должен быть в согласии с «временем» и принимать все эти «превращения». И тогда «не подкрадутся ни печаль, ни радость». Тот, кто воспринимает действительность подобным образом, теряет «глупую привязанность» к желаниям и страху жизни и смерти. Он обретает путь к духовному освобождению и воссоединению с Дао вселенной.

Как же обрести ту мудрость, что позволяет следовать Дао и жить в соответствии с Дао? Разум, мышление и познание мира тут бессильны. Обретение мудрости и постижение искусства жизни в гармонии с космосом и с самим собой идет изнутри. Вот как говорят об этом принципе даосы:

«Если человек закроет все связывающие его с миром отверстия и затворит все двери (то есть откажется от опоры, на чувства и обычную центробежную деятельность сознания), его (жизненная энергия) никогда не истощится.

Если же он держит все двери открытыми и пытается расширить деятельность (сознания), он никогда не будет в безопасности».

Главная мысль очевидна: расширение чувственного и интеллектуального познания, а также интенсификация всякой деятельности, центробежны по своей природе — они ведут к размыванию и рассеиванию жизненной энергии; концентрация же собственных жизненных сил по своей природе центростремительна и способствует собиранию энергии. Как достичь этого? Опять-таки, через направление энергии внутрь себя. «Поэтому совершенно-мудрый заботится о своем животе (то есть опирается на собственное жизненное начало) и не заботится о своих глазах (то есть не зависит от ощущений)».

Мудрость живота (яп. жара) выше мудрости чувств и разума. Она обретается через «сидение в забытьи», которое Чжуан-цзы описывает так:

«Все части тела постепенно исчезают, уши перестают слышать, а глаза перестают видеть (устраняется деятельность всех чувственных органов), человек освобождается от форм и разума (то есть телесной и духовной "самоидентичности") и становится единым со Всепроникающим (с Дао, которое пронизывает все)».

И какого же результата достигнет тогда совершенно-мудрый человек? Чжуан-цзы говорит:

«Обретший такое состояние человек выходит за пределы различий между "правильным" и "неправильным", "хорошим" и "плохим". А поскольку он един с Дао, а Дао постоянно проявляет себя в мириаде вещей, человек беспрепятственно превращается из одной вещи в другую, как если бы он парил в Великой Пустоте».

Сходные темы свободы от условности интеллектуальных различении и жесткости искусственно созданных стандартов можно обнаружить и в интерпретации Суд-зуки той роли, которую дзэн играл в процессе обучения самурая искусству фехтования.

Таким образом, некоторые даосские концепции стали составной частью чаньского (дзэнского) буддизма. Теперь необходимо сказать несколько слов и о том, какой вклад в формирование «сплава» двух учений, получившего название «дзэн», внес сам буддизм.

БУДДИЙСКОЕ НАЧАЛО

Использование буддизмом даосских идей самым простым и понятным способом можно было бы охарактеризовать так: буддизм привнес в даосский идеал «сидения в забытьи» и в даосскую модель существования — конечно, если в даосизме существовала такая модель — строгую медитативную дисциплину. Ведь после прочтения сочинений Лао-цзы и Чжуан-цзы, после ознакомления с легендами и преданиями о них (весьма примечателен в этом отношении рассказ о том, как после смерти своей жены Чжуан-цзы веселился и бил в кастрюлю вместо того чтобы рыдать и соблюдать траур, как то предписывали конфуцианские правила), даос воспринимается как некий капризный гений, ведущий весьма эклектический образ жизни, исповедующий безвредные, но непрактичные взгляды и с пренебрежением относящийся к повседневным делам, политике и «цивилизованной» жизни в целом.

Буддийская же традиция, в отличие от даосской, включала в себя и многочисленные «канонические» сочинения, и высокоорганизованный монастырский уклад, и ученость, и, наконец, «серьезное» отношение к жизни и окружающему миру. Она усовершенствовала методы медитации, которые прежде столетиями разрабатывались в Индии брахманистской духовной школой. В сравнении с ними даосская духовная «методология» обретения Дао представляется бессистемной и неорганизованной. Казалось бы, какой возможен союз между двумя столь различными мировоззрениями?

И тем не менее, такой союз возник, и результатом его стало появление чаньского (дзэнского) буддизма. Буддизм смог включить в свою традицию значимые элементы даосского учения, не уничтожив при этом ни собственную организационную модель, ни вольный даосский дух. Каким же образом чань (дзэн) удалось совладать со столь непокорным и непредсказуемым материалом, не потеряв даосского идеала внутренней свободы и не принеся в жертву буддийское начало? Здесь мы, безусловно, имеем дело с гением дзэн. Хотя дзэн, вобравший в себя элементы китайской национальной религии (даосизма), является своего рода уникальным образованием, отличным от других школ буддизма, его приверженцы настаивают, что развитое учение и практика дзэн воплощают главные и глубочайшие истины Дхармы и сквозь нагромождение писаний, традиций, церемониала и организационной замкнутости прокладывают путь к драгоценной сути послания Шакьямуни — достижению состояния будды.

Именно дзэнский метод достижения состояния будды смог обуздать «своенравность» и «капризность» даосизма. Дзэн оставался одним из направлений буддизма, в силу чего сохранял различные буддийские церемонии, ритуалы и традиционные верования, например, в карму и в то, что она определяет существование в последующих жизнях. Однако дзэн достаточно спокойно относился к концепции непогрешимости канонических сочинений, к древним традициям и чрезмерному почитанию святых мощей и образов. Другими словами, инкорпорированные даосские элементы не были изменены полностью, и дзэн может по праву гордиться тем, что этого не произошло.

Центральным даосским зерном в дзэн является концепция внезапного и неожиданного просветления. Некоторые в течение долгих лет безуспешно пытаются прорваться из состояния «обыденности сознания» (то есть жизни согласно возведенным обществом стандартам и интеллектуальным разграничениям) к дзэнской духовной свободе, к жизни в соответствии с «мудростью живота», а не согласно обретенному умом знанию. Но потом, вдруг освободившись по случайному стечению обстоятельств или под физическим воздействием от общепринятых норм мышления и чувствования, они обретают новое ощущение и осознание, выходящее за пределы окружающего мира, по крайней мере, по их субъективному восприятию. Другие же быстрее и легче достигают данного состояния (состояния будды, как сказали бы дзэнские наставники). Возможно, это является следствием «хорошей кармы», то есть имевшей место в прошлых жизнях подготовки к «скачку». Так, по преданию, шестой чаньский патриарх Хуэй-нэн был выбран предыдущим наставником в преемники, хотя он всего-навсего служил при монастырской кухне. Тем не менее, пятый патриарх предпочел его нескольким куда более ученым монахам, ибо признал лучшим написанное им стихотворение. Как бы то ни было, но дзэн искал в медитации именно способа совершить этот непредсказуемый скачок к принципиально иному осознанию жизни.

ДЗЭНСКИЙ НАСТАВНИК

Повторим, что разнообразные формы медитации существовали в буддизме изначально. Согласно традиции, во время медитации под деревом Бодхи принц Гаутама обрел состояние будды — пробуждение и способность пробуждать других. С этого события медитация стала неотъемлемой составляющей буддизма. Буддизм Юго-Восточной Азии (Тхеравада, или Хинаяна) говорит в первую очередь о непостоянстве всего человеческого. В основе тибетского буддизма лежат психокосмические ман-далы и попытки реализации Пустоты, просветляющей и освобождающей от привязанностей. Школа Чистой Земли делает упор на визуализацию Западного рая — Чистой Земли будды Амитабхи.

Чань (дзэн) тоже имел свой медитативный метод. Ключевой в нем была личность наставника. Предполагалось, что он уже освободился от мрака и ограниченности обыденного сознания и достиг состояния просветленного и всесильного понимания. Ему, в свою очередь, помог обрести состояние будды его духовный наставник, чья родословная через многие поколения проповедников восходит к самому Будде. У японцев был специальный термин, обозначающий последовательную «передачу» просветления от учителя к ученику — инка.

Пожалуй, именно данный пункт можно считать уязвимым звеном в концепции дзэн. Дзэнский наставник должен наделять ученика правом обучать других только после того, как он убедится, что ученик пережил подлинное пробуждение, кэнсё (видение истинной природы), или сатори (понимание, знание), и что он настолько углубил свое прозрение длительной медитацией, что способен проповедовать Дхарму. Но в подобной «системе» обучения и сертификации не могло быть твердой гарантии. Так, Судзуки Сёсан (1579-1655), самурай эпохи Токугава, ставший в середине жизни монахом, полагал, что многие монахи стали наставниками, пережив лишь весьма поверхностный опыт сатори:

«В наши дни каждый, кто имел хотя бы незначительный опыт сатори, сразу же считает свою духовную практику завершенной и мнит себя наставником, передавая инка другим... Такие люди не понимают, что они передают. Если бы они неустанно практиковали и достигли того же уровня пробуждения, что Будда и патриархи, только тогда они бы обрели свою первую инка».

Тем не менее, «классический» дзэнский порядок обретения пробуждения таков: «просветленный» наставник ведет посвящаемого через многочисленные препятствия, через сокрытые ловушки и заблуждения самообмана, расставленные на его пути. Именно он должен уберечь ученика — порой, применив физические методы воздействия — от принятия за подлинное сатори поверхностного опыта просветленности, некоего благочестивого чувства или «видения». Именно ему надлежит подталкивать ученика в его поисках. Именно он должен обладать глубокой мудростью и проницательностью, чтобы суметь отличить подлинное обретение состояния будды от «ложного». Наконец, именно учитель несет всю полноту ответственности за ученика, вот почему в дзэнских монастырях наставник признается высшим лицом и пользуется непререкаемым авторитетом. Слово его считается законом.

Конечно, от посвящаемого также требуются огромный труд и искренние усилия, коими только и можно достичь пробуждения. Ведь даже учитель не в состоянии пережить опыт «скачка» за него. Медитирующий ученик должен «видеть» и «познавать» в-себе-и-для-себя. Наставника же можно сравнить с повивальной бабкой, помогающей при родах. Сам он не имеет возможности родить ребенка (просветление, или пробуждение).

ДЗЭНСКИЙ МЕТОД: КОАН

Коан как используемый в процессе медитации способ обретения пробуждения возник в Китае, откуда пришел и в Японию. Коан (кит. гунъанъ) буквально означает «высказывание», «сказанное вслух». Истоки его — в той непринужденной беседе, которую наставник ведет с посвящаемым. Впоследствии наставники, обучавшие учеников, стали использовать известные изречения знаменитых учителей прошлого. В конце концов около семисот подобных изречений составили своеобразное «священное писание» дзэн. И многие наставники заставляли учеников решать эти «загадки», прежде чем удостоверить обретение ими состояния будды. Хотя, например, школа Риндзай прибегала к коанам гораздо чаще, чем Сото-дзэн. Последняя же, как правило, призывала ученика опираться на то, что подсказывает его собственное сознание.

Несколько примеров, надеемся, помогут лучше уяснить природу коана. Так, один китайский наставник на вопрос ученика о том, обладает ли якобы присутствующей во всем природой будды собака, ответил знаменитым му, «нет». Этот эпизод был подробно описан Судзуки и до сих пор является излюбленным началом в некоторых дзэндо. Другое древнее высказывание — «три цзиня льна». А вот что произнес как-то дзэнский наставник Хакуин Экаку, живший в восемнадцатом веке: «Хлопки одной руки».

Какое же значение имеет коан для медитирующего? В течение многих часов, находясь в состоянии неподвижной медитации, он обращает свое внимание исключительно на коан. Но даже определенный физический дискомфорт был не самым трудным делом в медитации. Что гораздо важнее — это духовное и эмоциональное напряжение. Медитирующий должен приложить максимум усилий, чтобы сосредоточиться мыслью и чувством на «значении» данного ему коана. В некоторых современных дзэндо медитативное «му» многократно повторяется вслух всеми участниками, дабы не допустить рассредоточения внимания. Ведь утратить нить размышлений так легко! Если воспользоваться классическим сравнением, то коан подобен большому раскаленному железному шарику в животе — его невозможно ни выплюнуть, ни «протолкнуть» дальше. Пока человек борется с ним, он становится средоточием всего его существа.

Раз для того, чтобы ответить на вопрос наставника, нужны слова, то какие-то из них могут быть лучше, чем другие; иногда старшие ученики оказывают «услугу» новичкам и подсказывают им нужные слова. Однако наставника едва ли удастся так легко обмануть. Острая интуиция и большой опыт позволяют ему безошибочно определить, являются ли слова лишенной всякой глубины словесной оболочкой, и, если это так, немедленно отвергнуть их.

И все-таки: каков правильный «ответ», или «решение», коана? На конкретный коан не существует «заданного» словесного ответа или действия. Очевидно, что решения не найти ни в одних лишь словах, ни в философской дедукции, ни в обычных религиозных заповедях. Все они суть порождения поверхностного рационального сознания, ограниченность которого как раз и нужно разорвать во время медитации. Только тогда человек окажется в состоянии достичь глубин под-подсознательного.

«Ответом» может быть восклицание, действие, жест, взгляд. Иногда ученик может проявить непочтительность к наставнику — оттолкнуть его или же отнять у него веер. Но горе тому, кто поступит так из дерзкой, ни на чем не основанной самоуверенности! Нечто подобное произошло однажды с Хакуином. Он решил, что обрел состояние просветленности, но учитель презрительно высмеял его и столкнул с веранды в грязь, обозвав отродьем Дьявола. Позднее же, после долгой и усердной медитации, наставник признал подлинность пробуждения Хакуина и относился к нему как к равному себе.

Сам Хакуин сосредоточивался на каком-либо коане до тех пор, пока коан не превращался в некую угрожающую сознанию и существованию «груду сомнений»: что такое жизнь? В чем смысл моей жизни? Существует ли «смысл для жизни»? Посвящаемый должен неустанно размышлять над всем этим, как если бы решение коана (в данном случае — «му») являлось для него вопросом жизни и смерти. А таковым, в высшем духовном смысле, оно и было, если верить Хакуину:

«Великое Сомнение незамедлительно актуализируется в тех, кто ищет глубочайшую истину. Как только Великое Сомнение актуализируется в человеке, пустота распространяется во всей своей широте и безбрежности по всем направлениям. Это не жизнь и не смерть. Это подобно тому, как если бы человек был заключен в слое льда толщиной в десятки тысяч ри. Это подобно тому, как если бы человека посадили в огромную прозрачную стеклянную бутыль, где очень холодно и где свет сияет во всей своей чистоте, белизне и ясности. Находясь в состоянии смущения и замешательства, человек забывает встать, если он сидит, и забывает сесть, если он стоит. В сердце его исчезло последнее зерно обманчивого различающего сознания, остался лишь один-единственный иероглиф му.

И если в этот момент в человеке не возникает страха, если он не прибегает к помощи ума, а на одном дыхании идет вперед, не оборачиваясь назад, то внезапно разрушатся и рассеются куски льда и рухнет стеклянная башня, и он испытает такую великую радость, которой он никогда не знал за все свои сорок лет (то есть за всю жизнь), и о которой он даже ни разу не слышал. Когда переживаешь подобное состояние, "рождение-и-смертъ" (сансара) и освобождение из их круга (нирвана) становятся похожими на сон, и "три тысячи миров — словно морская пена, а все святые и мудрецы — словно вспышки молнии". Это состояние называется великим, всепроникающим, чудесным пробуждением, когда остается лишь произнести одно-единственное: "Ка".

Даже несовершенство языка не может скрыть выражаемой сути: если пройти до конца изнурительный и полный разочарований путь, которым ведет коан, то мо-жно совершить прорыв в трансцендентную любым суждениям разума сферу Истины. И тогда разум и рациональность предстанут тем, что они есть на самом деле — поверхностными отражениями океана существования, «истинными» и ценными только в мире созданных человеком различении и догматического восприятия вещей. Человек, обретший пробуждение, впредь будет жить лишь своим собственным пониманием вечной реальности. Он достиг гармонии с Великим Космосом.

А вот как говорил о пережитом опыте пробуждения (сатори, знание, понимание) монах Букко, живший в тринадцатом веке:

«Однажды я засиделся глубоко за полночь. Глаза мои были открыты, и я осознавал, что нахожусь на своем месте. И вдруг до моих ушей долетел звук. Казалось, что перед кельей главного монаха ударили в доску. Этот звук сразу же явил мне "изначального человека" во всей полноте... Я сорвался со своего места и бросился в залитую лунным светом ночь... Взглянув на небо, я громко рассмеялся: "О, как велика Дхар-макая (тело Дхармы, истина Будды или природа Будды, Абсолютная Реальность)! О, как велика и необъятна навеки!.."

Я вновь подумал: "Свет моих глаз подобен лучам солнца; мои глаза, мое сознание — разве они не есть сама Дхармакая?.." Отныне каждая пора моей кожи включает в себя все земли Будды десяти сторон света!»

Здесь речь идет не об «изначальном Я», а о единстве человека в его глубочайшем бытии с пронизывающим вселенную Сердцем Будды, с Дао даосов. Совершается прорыв в новый модус существования — более глубокий и высокий, чем познаваемая интеллектом реальность, и выходящий за ее пределы.

Филип Капло в своей книге «Три подушки дзэн» в менее возвышенных выражениях описывает пережитый под руководством дзэнского наставника опыт просветления: он сообщает, что в течении пяти лет занимался медитацией, но не достиг никаких результатов. И вот он вновь медитировал над му с учителем (роси) Ясутани. Ученики повторяли громкими голосами слово «му» час за часом. Затем, в полдень, он пришел к роси для беседы, чтобы наставник мог сделать вывод о том, продвинулся ли ученик на пути к пробуждению.

«"Вселенная — одно",— начал Ясутани, и каждое его слово пронзало мое сердце, словно пуля. "Луна Истины" — и вдруг роси, комната и все вещи растворились в ослепительном потоке пробуждения, и я окунулся в восхитительное и невыразимое наслаждение... Я был один в плывущей вечности — был только я один... Потом я увидел роси. Наши глаза встретились, и мы словно проникли друг в друга. И мы рассмеялись.

"Я понял! Я знаю! Нет ничего, абсолютно ничего. Я есть все и все есть ничто!" Я кричал это не столько для роси, сколько для себя самого. Затем я поднялся и вышел».

Позднее наставник сказал, что это было начало подлинного опыта сатори, но оно требует углубления. Капло продолжал заниматься медитацией, получил от наставника инка и вернулся в США, где создал свой центр медитации.

СМЫСЛ ДЗЭНСКОГО ПРОБУЖДЕНИЯ

«Решение» коана никоим образом не похоже на решение какой-либо математической проблемы или логической задачи. Вряд ли его можно сравнить и со знаменитым «Эврика!» Архимеда, открывшего способ определения чистоты золота. «Ответ» на коан — не интеллектуальное открытие и не обоснованный вывод. Так в чем же смысл му, способствовавшего пробуждению и Хакуина, и Капло? Это не просто внезапное освобождение от боли (растворение сформировавшегося в ходе медитации раскаленного «шара сомнений»), не просто разом обретенное избавление от какой-то большой опасности или моментальное изле-чивание от тяжелой болезни. Пробужденный может лишь попытаться интерпретировать и как-то выразить пережитый духовный опыт.

Думается, мы вправе сказать: в коане воплощены все жизненные разочарования человека — как человеческого существа и как индивидуума. Именно здесь субстанциализированы составляющие нашу жизнь затруднения: иррациональность происходящего, конфликт разума и чувств, эмоций и долга, желаний и ограничений, инстинктов и морали, индивидуального и общественного, благорасположенности и гнева, любви и ненависти. Возбуждаемое коаном напряжение является напряжением жизни (варьирующимся в каждом отдельном индивидууме), доведенным в медитации до своего предельного состояния.

Через коан выражается та мысль, что разум не способен совладать с экзистенциальными проблемами. Таким образом, усилия медитирующего направляются на решение нелогического вопроса. Они проявляются в нечувственных, нерациональных попытках «разрешить» коан. Так в чем же смысл «му», «трех цзиней льна» и «хлопков одной руки»? Если поставленный в коане вопрос и следует «решить», то сделать это нужно на эмоциональном, или внутреннем, уровне, а не на уровне интеллекта. Коан призван продемонстрировать, что самые глубокие экзистенциальные вопросы неразрешимы разумом. Их можно лишь инстинктивно «снять».

Важным этапом в данном процессе является стирание, уничтожение утвержденных культурой барьеров между «внутренним» и «внешним», между «я» и «не-я». Ведь именно так мы обычно мыслим и живем большую часть времени. Наша цивилизация и культура всячески укрепляет это разделение и усугубляет его. Физический мир и все прочие живые существа находятся «вовне». Мы же — единственные «подлинные» создания — вечно отличны и оторваны от «вещей» и «индивидуумов», которые являются объектами наших размышлений и анализа, к которым мы стремимся, которые мы описываем в словах. Следуя своим даосским корням, дзэн противится подобному разделению и пытается привести человека — в его мыслях, чувствах и действиях — к гармонии и органическому единству с космосом. Человек обретает способность освободиться от ограниченности собственной субъективности и достичь полной свободы в «доме бытия».

Подталкивает его к этому так называемое дзэнское «озадачивание». Для обычного человека горы суть всего лишь горы. Однако в ходе медитации человек начинает понимать, что горы на самом деле не суть горы. Прошедший же медитационный процесс до конца постигает, что горы все-таки суть горы. Дзэн интерпретирует ситуацию так: для обыденного субъект-объектного сознания «гора» — это огромная груда камней, которую мы видим перед собой и на которую мы можем попытаться вскарабкаться. Но, достигнув в ходе медитации некоторого «прозрения», ученик приходит к выводу, что связь слова-понятия «гора» с подлинной реальностью весьма искусственна и условна. Слово «гора» не обладает никакой субстанциальной действительностью; оно не выражает истинной «горности» горы.

Затем наступает последний этап, когда горы вновь становятся подлинно горами в чьем-либо конкретном опыте. «Гора» перестает быть ярлыком, приклеиваемым к чувственной реальности; она превращается в саму реальность, в пережитую в опыте гору. Судзуки говорил об этом, что «не только я вижу гору, но и гора видит меня». Здесь проявляются во всей полноте и ощущение и опыт мира, в котором мы живем, и органическое единение в данном опыте видимого—чувственного и видящего—чувствующего. (Быть может, гора является «горой» лишь постольку, поскольку я ее ощущаю?) Судзуки сказал бы, подобно тому, как он говорил о художнике, рисующем объект «вне пределов мира», что в своем отношении к горе мы должны «стать с ней одним».

Дзэн отрицает различающее «сознание я» (отделенное и отличное от других индивидуумов и вещей). Ведь подобное сознание не только приводит к нежелательному и разрушительному, ориентированному на себя эгоизму, но и лишает человека той самой живой взаимопроникающей гармонии с мирозданием, которую дзэн так стремится обрести. И коан считается первым этапом на пути к этой гармонии. Когда внимание и эмоции полностью сконцентрированы на коане, ощущение «я» исчезает. Например, если медитирующий вновь и вновь повторяет «му» не только для того, чтобы внимание не ослабло, но и отдаваясь этому с предельной духовно-эмоциональной концентрацией, все различения типа «я», «я—ты», «я—вещь», «субъект—объект» исчезнут.

Отрицание собственного различающего «я» порождает чувство единения со всем сущим. Так, как мы помним, Капло сообщает, что в момент переживания опыта «прорыва» он произнес: «Я есть все, а все есть ничто». То есть каждая вещь сосуществует со всем космосом, космос находится «в» ней, а конкретное содержание каждой вещи является «ничем» — ничем отличным и отделенным от чего бы то ни было. Тем самым подтверждается даосская идея о неразделимости, внутренней ли, внешней ли, человека и природы.

Для понимания всего пути пробуждения, всех его этапов, от первого опыта кэнсё-сатори до полного просветления дзэнского наставника, необходимо помнить, что меняется не мир вокруг пережившего сатори, а сам человек. Мир, переживаемый пробужденным человеком — это совершенно новая действительность. Для не обретших же пробуждения он остается тем же самым «старым» миром вещей, событий и других индивидуумов. Вот что говорит об этом Хакуин:

«В зеркале наставника Коадзи (шестой патриарх Хуэй-нэн) отражаются рай и ад. Чистая Земля и наш оскверненный мир, но все они — не что иное, как единственный глаз монаха... Они ничего не могут поделать с уходящим и приходящим, с рождением и смертью... Будда Амитабха величественно проявляет себя здесь и сейчас... Все адские муки — не что иное, как тело будды Амитабхи, сияющее отполированным до пурпурного блеска золотом... Мир страданий видится пробужденным существам как Земля Света Вечного Спокойствия».

 

Вспомним, как живший в тринадцатом столетии монах Букко пережил чувство единения с безбрежным космосом и обрел сознание тождественности индивидуума и мира. Вторя ему, участвовавшая вместе с Капло в сеансах медитации женщина говорит о полученном ею новом видении прежнего обыденного мира: «Я очень устала, конечности мои занемели, так что более я не могла продолжать сидеть в медитации. Я тихонько выскользнула из главного зала и пошла в купальню. Никогда прежде дорога не казалась мне такой великолепной, а зимнее небо — таким звездным».

Остается последний вопрос: какова же конечная цель всех этих усилий? В традиционной буддийской терминологии — конечно, само пробуждение, то есть такое понимание себя и мира, которое сделало Сиддхарту Буддой, которое наделяет сознанием будды пробужденного, которое вырывает его из круговорота сансары и ведет к лишенной рождений и смертей нирване. Для раннего буддизма это означало (а в современной Тхераваде означает и поныне), что просветленный не возродится более ни животным, ни человеком, ни духом, ни божеством, и что поскольку жизнь непостоянна, «пуста» подлинной реальности и представляет собой лишь череду болезней и страданий, заветная цель всех человеческих устремлений — нирвана.

Буддизм же Махаяны (Китай, Тибет, Япония, Корея) — и сегодняшний японский дзэн-буддизм в частности — менее определен в этом вопросе. Часто высказывается мысль, что жизнь и смерть составляют единый континуум, что они не столь уж отличны и легко переходят друг в друга, что они являются лишь составными частями некоей большей реальности. Смерть человека подобна волне, возвращающейся в породивший ее океан (вселенскую жизнь) — вспомним даосское учение о том, что тело принимают в следующей жизни новые формы. Или же говорят, что «обретение подлинного дзэнского пробуждения "выносит" человека за пределы рождений и смертей и потому оно не есть лишь "психологическая отвага" перед лицом неотвратимого исчезновения». Но характер подобной трансценденции остается смутным. Какой бы смысл ни имело пробуждение для нынешних дзэн-буддистов, для дзэнского наставника восемнадцатого века Хакуина оно означало конец перерождений. Вот что он говорил о медитации над му как пути его достижения:

«Когда слышишь о состоянии полного единения (с му), испытываешь чувство невообразимой трудности и испуга. Но помни, что именно через это упражнение обретается опыт внутренней реализации, который имели все будды, ибо только так можно сломать пограничные врата вечного перерождения».

Но что более важно — быть может, даже для Хакуина? — главной целью дзэнской медитации является не эмоциональный опыт «триумфального прорыва», каким бы волнующим он ни был, но качественно новая жизнь. Человек «сидит в забытьи» — то есть находится в состоянии интенсивной медитации — для того, чтобы научиться «свободно парить». Капло описывает результат так: «Теперь, что бы я ни делал, я нахожусь в полном единстве с тем, что делаю. Я принимаю приятные вещи как исключительно приятные, а отвратительные — как исключительно отвратительные, после чего полностью забываю о своей реакции приятия или отвращения». Пробуждение — это не столько «гарантия» некоего будущего посмертного блаженства, сколько «просветленная жизнь» в средоточии этой реальности, здесь и теперь. Это — способность находиться в единстве с настоящей жизнью, вне зависимости от ее положительных либо отрицательных характеристик. В более же глубоком смысле «пробудиться» означает «проживать» каждое действие, каждый момент своей жизни с максимальной глубиной. И тогда любой поступок, каким бы тривиальным он ни был, будет проистекать из бездны тотальности личностного бытия. Все действия человека будут поглощать его внимание и энергию целиком и без остатка, причем не в смысле «напряженной интенсивности», но с той легкостью, которая возможна только при условии достижения состояния полного понимания собственного предназначения в этой жизни и своего места в ней. Вот почему смысл Дзэнского просветления не в том, что обретший его человек получает возможность участвовать в «особой», специфически дзэнской деятельности, а в том, что такой человек оказывается способным исполнять на качественно ином уровне даже повседневные дела. Именно внутренняя направленность, а не внешняя проявленность, является отличительной чертой дзэнской жизни. Судзуки так говорит об этом:

«Даже когда просто мигнешь, меняется все. Вы обрели дзэн, но остались таким же совершенным и обычным (то есть "обычным" в дзэнском смысле, каким должен быть каждый). Кроме того, одновременно вы приобрели и что-то новое. Ваша духовная деятельность выходит на новый уровень. Она приносит вам больше удовлетворения, больше покоя и радости, чем что бы то ни было прежде. Характер вашей жизни меняется. В ней появляется нечто омолаживающее. Весенние цветы кажутся еще красивее, а горные потоки — холоднее и прозрачнее».

Это относится даже к чаю, который, быть может, пьете вы, «непробужденный» в дзэнском смысле, и Судзуки, достигший просветления. Какую же ценность имело все это — скажем, медитация над «му» и «три цзиня льна» — для самурая, совершенствовавшегося в боевом искусстве? На данный вопрос мы попытаемся ответить позднее.

 

ЯПОНСКИЙ ВОИН ПРИНИМАЕТ ДЗЭН

Дзэн-буддизм стал важной составляющей как обучения, так и всей жизни японского военного сословия в тринадцатом столетии. Еще в период противостояния кланов Тайра и Минамото в конце двенадцатого века воины, особенно в час смерти, отдавали предпочтение буддийской школе Дзёдо (Чистой Земли) — будде Ами-табхе и его безграничному состраданию и всепрощению. Но с приходом к власти регентов Ходзё на передний план постепенно выступает дзэн.

ЭЙСАЙ — «ОСНОВАТЕЛЬ» ДЗЭН

Говоря о восхождении дзэн, в первую очередь следует упомянуть имя Эйсая (1141-1215). Иногда его называют основателем дзэн-буддизма в Японии. Дзэнская практика медитации, привезенная из Китая (чань), была известна в Японии с седьмого века. Она считалась одним из нескольких видов буддийского духовного совершенствования. Главным ее центром был храм Энрякудзи школы Тэндай.

Ситуация меняется, когда Эйсай (также Ёсай), монах школы Тэндай, попытался придать дзэн статус более независимый, чем того желали наставники монастыря Энрякудзи. Эйсай, желавший учиться у наставников знаменитой китайской традиции, совершил две поездки в Китай, чтобы «углубить» и «обновить» свое понимание буддизма. Там он познакомился с уважаемыми учителями самостоятельной школы чань. В конце своего второго пребывания в Китае, продолжавшегося с 1187 по 1191 год, он был посвящен в сан дзэнского наставника «рин-дзай». По возвращении на родину Эйсай пытался основать в Киото храм, в котором собственно дзэнские практика и медитация — а «дзэн» и означает «медитация» — заняли бы центральное место. До самой своей смерти Эйсай продолжал считать себя монахом школы Тэндай. Но храм Энрякудзи не желал иметь ничего общего с «новой версией» тэндайского буддизма и всячески препятствовал его усилиям. Тогда Эйсай отправился в столицу сёгуната — Камакура, где был обласкан вдовой первого сёгуна Минамото Ёритомо. По ее приказанию Эйсая назначили настоятелем только что построенного храма. Уже позднее он по приглашению вернулся в Киото, где и провел последние годы жизни, будучи почитаемым всеми учителем-монахом.

Любопытно, что Эйсай вошел в историю и благодаря изобретенному им способу приготовления чая: измельченные листья горького зеленого чая засыпаются в кипящую воду и помешиваются специальной бамбуковой палочкой, украшенной перьями, до появления пены. Он полагал, что приготовленный таким образом чай обладает тонизирующим действием и вообще полезен для здоровья. Впоследствии чаепитие превратилось в своеобразное церемониальное искусство. Например, Тоётоми Хидэёси, предшественник Токугава Иэясу, повсюду искал знатоков чайной церемонии и щедро вознаграждал их. Порой чаепитие превращалось в некий показной ритуал — так, для Хидэёси оно было и способом осуществления политической интриги, и средством утверждения собственного превосходства. Другие же, следуя подлинно дзэнскому началу, считали, что главное — это совершенная (в высшей степени изысканная) простота и «естественность». В современной Японии по-прежнему сохраняются оба достаточно противоположных по своему духу отношения к чайной церемонии: с одной стороны — простое и безыскусное чаепитие дзэнских монастырей, а с другой — его «коммерциализированные» формы, культивируемые для широкой публики.

Но вернемся к Эйсаю. Его заслуги перед дзэн были двоякими. Во-первых, несмотря на то, что сам он оставался монахом школы Тэндай, его особое отношение к дзэнской практике как самостоятельной и независимой религиозной дисциплине способствовало началу формирования собственно дзэнской школы в Японии. «Новый» дзэн-буддизм стал частью так называемого «народного буддизма» периода Камакура, который положил конец элитарной замкнутости буддийского учения и тем самым открыл его для самых широких слоев общества. «Сподвижниками» Эйсая в этом деле являлись Хонэн и Син-ран, проповедовавшие достаточность для обретения спасения повторения (в вере) имени будды Амитабхи, а также Нитирэн, провозгласивший абсолютную действенность одного мантрического псалма — Лотосовой Сутры.

Вторым несомненным достижением Эйсая было то, что ему удалось познакомить с дзэнской практикой и доказать ее право на самостоятельное существование новым правителям Японии — сёгунату, возглавляемому регентами Ходзё. Именно их интерес к дзэн, их убежденность в его созвучии профессиональным и духовным качествам воина свели самураев и дзэн воедино. Однако даже с учетом дружественного и предпочтительного отношения к дзэн со стороны регентов Ходзё прошло еще какое-то время, прежде чем дзэн окончательно освободился от специфически тэндайских черт и эзотерических практик школы Сингон, привнесенных в него Эйсаем. Заслуга в этом принадлежит ученикам Эйсая и Догэну (1200-1253), который также, с 1223 по 1228 год, изучал чань в Китае, а по возвращении в Японию основал «соперничающую» школу дзэн — Сото. Кроме того, в Японию приехало немало чаньских наставников с материка, которые способствовали утверждению самостоятельности дзэн как учения и развитию его собственного неповторимого характера.

 

ДЗЭН КАК РЕЛИГИЯ ВОИНА

Четвертый регент Ходзё, Ходзё Токиёри (1227-1263), через пятьдесят лет после кончины Эйсая стал среди правителей Японии первым, не только проявившим общепринятое официальное расположение к дзэн, но и практиковавшим его. Он даже получил свидетельство от китайского наставника как «обретший пробуждение». Отныне дзэн и самураи — новые хозяева Японии — были тесно связаны друг с другом. Интерес самураев к дзэн и ученичеству не иссяк и в эпоху правления сёгунов Асикага, которые с 1333 по 1573 год контролировали страну (или, по крайней мере, большую ее часть) и при которых ставка сёгуната была перенесена из Камакура обратно в Киото.

Таким образом, со времен Токиёри дзэн превратился в полуофициально-полунеофициальную религию правящего класса. И учение дзэн, и его институты процветали. Щедрыми меценатами дзэн были и поздние Ходзё, и особенно некоторые сёгуны Асикага. Благодаря регентам Ходзё и сёгунату столетие спустя после Эйсая, ко времени Сосэки Мусо (1275-1351), который считался самым выдающимся монахом своего времени, дзэн стал поистине общенациональной религией. Во всех областях построили дзэнские храмы. Утвердилась и «система пяти гор» (год-зан): пять больших храмов вокруг Киото с храмом Нан-дзэндзи во главе и пять храмов в Камакура (в том числе и храм Эйсая) получили статус первых. В подчинении им находились около шестидесяти храмов «второго» уровня. Наконец, еще около двухсот храмов было разбросано по всей Японии. Повторим, что власти сёгуната полностью поддерживали данную систему и участвовали в ее создании.

Дзэн пользовался благорасположением не только власть предержащих, но и рядовых самураев. Похоже, что с самого начала своего «второго появления» дзэнская медитация и дисциплина привлекли к себе внимание самураев и высокого, и низкого ранга. Один из них так наставлял собственного сына: «Долг воина сродни долгу монаха: он состоит в том, чтобы подчиняться приказаниям... Воин не может считать жизнь принадлежащей ему самому. Жизнь воина — это подарок господину». Действительно, самураи настолько близко восприняли дзэн как «свой» буддизм, что уже в эпоху Камакура пословицей стали следующие слова: «Тэндай — для императорского двора, Сингон — для знати, дзэн — для военного сословия, Чистая Земля — для народа».

Однако альянс дзэн с сёгунатом Асикага, находившимся теперь в Киото, имел куда более значительные последствия, чем только создание по всей стране системы дзэнских храмов. Еще при Асикага Такаудзи, первом сёгуне Асикага, дзэнские священнослужители стали официальными советниками сёгуната. Дзэнские монахи были ведущими учеными своего времени. Кроме того, некоторые из них учились в Китае, поэтому в качестве советников они оказывали огромное влияние и на политическую, и на общественную жизнь. Они немало путешествовали и многое повидали, а посвящение в дзэнские монахи давало им высокий социальный статус и отнюдь не выключало их из мирской жизни. (Стоит отметить, что дзэн не разграничивает строго «священное» и «мирское»; для просветленного человека оба мира являются одним — внутренне-личностным качеством жизни, вместилищем добродетели и святости. Ведь поистине всё, без сколько-нибудь существенных различий, обладает природой будды.) Поэтому они выполняли важные дипломатические поручения, часто вели переговоры как с китайскими чиновниками, так и с другими иностранцами, и являлись «особыми посланниками» сёгуната. В течение долгого времени дзэн-ский храм Сёкокудзи в Киото служил, по сути, «министерством» иностранных дел.

Был и еще один существенный аспект дзэнского влияния, следы которого и поныне прослеживаются в японской художественной традиции и культуре. Как отмечает Г. Дюмулен, именно дзэнский монах-ученый-художник открыл военным кланам мир «высокой культуры». Регенты Ходзё, правившие в Камакура, намеренно дистанци-ровались от придворных кругов Киото, чтобы сохранить в неприкосновенности политическую власть и избежать расслабляющего и «развращающего» влияния аристократии. Грубые суровые воины севера и востока презирали мягкую и рафинированную жизнь, уничтожавшую, по их мнению, добродетель мужества и стойкости. Но со временем, а особенно после того, как режим Асикага перенес столицу сёгуната в Киото, подобное отношение изменилось. Главы военных кланов вдруг обнаружили неистребимую тягу к учености и изящным искусствам, с которыми они соприкоснулись в древнем городе. И тогда дзэнские монахи — высокодисциплинированные в жизни, знавшие языки и новые направления живописи, не только храбрые воины, но также писатели и поэты — стали наставниками самураев и в целом весьма влиятельной культурообра-зующей силой.

Таким образом, существенным оказалось и влияние дзэн, прямое и косвенное, на искусство того времени. Возьмем, к примеру, живопись. Новый стиль «открытой, простой и спонтанной» живописи обязан своим появлением именно дзэн-буддизму. Художники-монахи большей частью не любили цветную и декоративную роспись и преклонялись перед сумиэ (рисунок индийской тушью), также именовавшимся суйбоку («творение водой и тушью»). Большое распространение получили автопортреты (почти карикатурные, ставившие целью выразить индивидуальность), изображения людей, животных, птиц, растений. Кроме того, многие с увлечением отдавались каллиграфии. Ее образцы представляли собой произведения мгновенного искусства «черным-по-белому» — черная как смоль несмываемая тушь на белой пористой бумаге. Такой стиль требовал полного самообладания и решительности, ибо первая строка являлась одновременно и последней. Нельзя было позволить себе ни исправления, ни переделывания. В этой возвышенной простоте удивительным образом воплощается дзэнское отношение к жизни.

Кроме того, дзэн оказал значительное влияние если не на зарождение, то на развитие искусства театра Но. Особенно сильным оно было в годы правления сёгуна Асикага Ёсимицу (1368-1394), который лично уделял большое внимание становлению Но. Опять, как и в случае с сумиэ, дух дзэн проявился и в кажущейся разбросанности действий, и в мистическо-суггестивном символизме, хотя сюжеты для пьес черпались в первую очередь из синтоизма и буддизма. Ёсимицу также построил знаменитый «земной» Золотой Павильон (Кинкакудзи), а через два поколения, в 1473 году, его потомок сёгун Асикага Ёсимаса построил Серебряный Павильон (Гинкакудзи), куда и удалился от дел земных, чтобы посвятить себя медитации.

Несмотря на все то личное внимание и расположение, которое проявляли по отношению к дзэн отдельные регенты и сёгуны и официальные власти в целом, несмотря на его фактическое превращение в «государственную религию», дзэн-буддизм в целом сумел уберечься от участия в политических баталиях, что было характерно, например, для храмов Нара и Энрякудзи и секты Чистой Земли Икко. Дзэнские монахи служили советниками чиновников сёгуната и, как уже отмечалось, выполняли поручения правительства в международных делах. Однако ни какого-либо «дзэнского лобби» в ставке сёгуната, ни объединений или храмов, которые пытались бы отнять власть у своих соперников, просто не существовало.

Можно выдвинуть несколько возможных объяснений, почему дело складывалось именно так. Первое и самое очевидное: зачем дзэн-буддизму нужно было вступать на извечно опасное поле религиозно-политических интриг? Ведь дзэн практиковали несколько сёгунов; в течение столетия после Эйсая дзэнские монастыри появились по всей стране, а власти сёгуната считали дзэн фактически «официальной» религией. Дзэнские монахи являлись советниками сёгунов, и многие самураи смотрели на дзэн как на предназначенное именно для них вероучение. Кроме того, в период наибольшей популярности дзэн именно ученые-монахи задавали тон в культурной жизни страны и в немалой степени формировали художественные вкусы современников. Чего же еще желать? К чему ввязываться в придворные интриги?

Другой фактор, который, несомненно, играл определенную роль в этой связи — так называемый «анти-инсти-туционалистский» характер дзэн-буддизма. Ведь, если говорить о собственно религиозной тематике, то дзэн отрицал многие доктринальные положения и ритуальные элементы буддийской традиции, которые разделяло большинство других школ. Это, собственно, и позволяло ему пользоваться значительной свободой в практиковании и проповеди. Что же касается узко-институционального уровня, то здесь дзэн ценил не столько организационные или «фракционные», сколько личностные действия. Ведущие дзэнские монастыри были весьма большими — регенты Ходзё и сёгуны Асикага щедро поддерживали дзэнский «истэблишмент». Однако отношения дзэн-буддизма с властями, да и с другими школами, строились скорее на основе личного влияния учителей, чем на демонстрировании организационной силы. Вот почему ни один дзэнский храм — в отличие от, скажем, Энрякудзи школы Тэндай, Коя-сан школы Сингон или храма-крепости школы Чистой Земли Хонгандзи около Осака — не превратился в мощный воинственный институт, который бы жаждал добиться тех или иных политических преимуществ.

Еще одно соображение, быть может, отчасти объяснит сложившееся положение вещей. Крупные храмы, многократно участвовавшие в политических столкновениях с гражданскими властями — такие как Нара, Энрякудзи или Коя-сан — появились на исторической сцене за столетия до того, как дзэн оформился в самостоятельную школу. И за несколько веков они приобрели огромные земельные владения, имущественные интересы, и собрали целые армии воинов-монахов. Таким образом, дзэн не участвовал ни в борьбе за феодальные владения, ни в политизации религиозных институтов. Впрочем, школы Чистой Земли (как, например, Хонгандзи Дзёдо Синею) формировались приблизительно в одно время с дзэн — в тринадцатом столетии. И при этом буддизм Хонгандзи породил воинственность Икко. В любом случае, неучастие дзэн в политических играх уберегло его от тех кровавых чисток, которые Ода Нобунага проводил в отношении лидеров Энрякудзи и Икко в шестнадцатом веке.

На характер религиозно-политической ситуации в стране оказывали существенное влияние и исторические взаимоотношения с государством синтоизма и буддизма. В синтоизме, первой и «национальной» религии Японии, главным жрецом считался император. Как хранитель Трех Священных Сокровищ и исполнитель ежегодного ритуала плодородия, он должен был в первую очередь заботиться о мире и процветании своего народа. Поэтому в годину бед и невзгод, например, во время монгольского нашествия в тринадцатом веке, синтоистские священнослужители усердно молились богам и пребывали в уверенности, что именно их молитвы были услышаны, и боги наслали сильнейший ураган («камикадзэ»), который уничтожил монгольский флот.

Но стоит напомнить, что буддизм, пришедший в Японию в шестом веке, ставил своей целью то же самое — сохранение нации. Все буддийские школы — быть может, лишь за частичным исключением школы Чистой Земли — хорошо понимали, что таковой должна быть их роль в кризисные периоды. Когда на страну напали монголы, буддийские священнослужители пели сутры, молясь о победе, а синтоистские жрецы исполняли свои ритуалы. Гибель монгольского флота стала равной наградой и тем, и другим. Местные кланы в «смутные времена» нередко жертвовали значительные суммы буддийским монастырям и храмам, дабы обрести посредством молитв монахов божественное покровительство. А после того как Хатиман, синтоистское божество войны, превратился в бодхисаттву, воины-буддисты получили возможность просить его о победе точно так же, как и «синтоисты». И дзэн, в свою очередь, не избежал полностью этого влияния. Примечательно, что Эйсай назвал свое первое крупное сочинение так: «Трактат о распространении дзэн ради защиты государства».

Естественным и даже неизбежным результатом стало то, что дело «ненасильственного» распространения буддийского учения оказалось переданным господину клана, так что воины-буддисты могли убивать друг друга, не испытывая особых угрызений совести. Впрочем, подобные «противоречия» имели место не только в истории буддизма. После того, как в 330 году император Константин сделал христианство государственной религией, последователи «провозвестника мира» не только шли в крестовые походы против неверных мусульман, но и с необъяснимой жестокостью сражались друг с другом из-за «расхождений в доктринах».

Справедливости ради следует сказать, что многие воины-буддисты (как правило, на склоне лет) удалялись в монастыри, чтобы предаться духовному самосовершенствованию и хоть в какой-то мере искупить вину за явно небуддийские поступки и убийство людей. Но и в самом буддизме был один пункт, который работал против учения о том, что любая жизнь, а особенно человеческая, священна. Это — положение об определении судьбы кармой. Так, некоторые герои «Хэйкэ моногатари» («Повесть о Хэйкэ») в минуты размышлений или после того, как они проявили вынужденную жестокость в бою, скорбят о том, что они рождены в воинском доме и потому вынуждены исполнять кровавый долг самурая. И если дзэн в каких-то моментах пренебрегал условностями буддийской традиции, то от бремени учения о карме не был свободен и он.

К этому можно присовокупить и специфически японский фактор — сильное чувство привязанности к семье и верности традиции, особенно среди высших сословий. Во всем господствовал китайский дух поклонения предкам. Семья, а вместе с ней и ее роль в обществе, род занятий и прочее, считались священным наследием, что заставляло сына — особенно старшего — идти по стопам отца. (Один современный синтоистский священнослужитель с гордостью говорил, что принадлежит уже к двадцать восьмому поколению семьи, члены которой являются главными настоятелями одного храма.) Если рассматривать все это в свете кармического предопределения, то человек просто обречен исполнять предписанную ему роль. Так, самураю суждено стать сражающимся и уничтожающим жизнь «буддистом».

Несмотря на то, что дзэн оказался избавленным от некоторых условностей, характерных для других школ, и проповедовал индивидуальную свободу и неприятие всяких институциональных оков, он не избежал их исторического и доктринального влияния. Когда в тринадцатом столетии он формировался как самостоятельная и независимая школа, институциональный облик религии на службе государства, воинственных школ и воинов-монахов уже давно сложился. Что могло быть в таких условиях более естественным для дзэнских монахов, фаворитов регентов Ходзё и сёгунов Асикага, и, кроме того, почитаемых духовных наставников самураев, чем полностью отдаться государственной службе?

Блестящий пример в отношении того, какими качествами и достоинствами обладали талантливые дзэнские монахи, какие разнообразные роли им приходилось играть, представляет собой личность Судэна (Дэн-тёро, ум. 1633), который жил уже в другое время, когда дзэн утратил привилегированное и исключительное положение в правящих кругах. Он был настоятелем двух храмов в Киото, Конти-ин и Нандзэндзи, самого известного из всех дзэнских храмов, восстановлению которого он посвятил два года. В 1608 году Токугава Иэясу позвал Судэна на службу сёгунату. (Прежде, во время военных кампаний, Судэн был у Иэясу полевым секретарем.) Ему поручили ведение всей документации, связанной с международными делами. Кроме того, Судэн фактически осуществлял религиозную политику Токугава. Он сохранял свой пост еще в течение семнадцати лет после смерти Иэясу и в немалой степени способствовал подчинению государственному контролю буддийских школ и изгнанию из страны христианства.

В юности Судэн сражался в армии своего отца и в одной из битв захватил головы трех врагов. Потом, после смерти отца, он постригся в монахи. Когда Иэясу разрешил Судэну построить храм в своей резиденции в Сумпу, то приказал украсить знамя храма тремя черными звездами в честь воинской доблести Судэна. Таким образом, за свою жизнь Судэн успел побывать и воином, и личным секретарем человека, ставшим в 1600 году правителем Японии, а затем «государственным секретарем» и главой Ведомства по религиозным делам сёгуната. При этом он оставался дзэнским монахом. В Европе подобную карьеру сделал разве что священнослужитель и государственный деятель кардинал Ришелье.

В свете тесных взаимоотношений дзэн-буддизма и правящего военного сословия, а также огромной популярности Дзэнской медитации среди рядовых самураев, особенно в «столетия войн» (1200-1600), особый интерес для нас имеет следующее: что же представляло из себя само самурайское сословие, на идеалы и образ жизни которого Дзэн оказал столь большое влияние? Почему воины обращались в своих духовных исканиях к дзэн-буддизму? Это будет понятно нам только если мы знаем их историю их оружие — особенно меч — и то, как они пользовались им, их надежды, страхи и идеалы, их социальное положение, наконец, то, как они воспринимали самих себя и свой «боевой позыв». Поэтому вторая часть нашей книги посвящена самураям, в обучении, тренировках, и сражениях обращавшимся к глубинам дзэн.